но и минуты их сочтены. Железный ливень хлестал беспрепятственно. Со стен, с потолка сыпалась штукатурка, пол усыпан обломками шкафов, стульев. От сгущавшихся сумерек, от дыма было темно: воздух был раскален, насыщен запахом пороха, и люди задыхались в дыму, в густой едкой пыли. У стены он заметил лейтенанта. Раненный в живот он продолжал командовать, хотя никто его не слушал.
— Пить, пить! — услышал Богдан детский голосок. В углу корчился мальчик в вельветовой курточке.
(…)
С этой минутой Сократилиным овладело отчаяние. Он не допускал и мысли, что его так легко и просто могут убить. Сократилин видел, как немцы приволокли пушку, как суетился около нее расчет. И он стрелял по артиллеристам, насмехался над ними, обзывал их трусами, бандитами, убийцами. Кончились патроны. Сократилин вспомнил про убитого красноармейца на чердачной лестнице. «У него, наверное, остались патроны». И он уже пошел, и взял бы эти патроны, и продолжал бы стрелять и убивать, но тут раздался истошный крик:
— Немцы в доме!
Они обошли дом с тыла, со стороны Волхова, взломали дверь и ворвались с черного хода. Внизу поднялся шум, стрельба, русская брань смешалась с немецкой. Снаряд влетел в окно, разорвался, из двери вместе с клубами удушливого дыма выкатились ошалевшие бойцы и ринулись вниз по лестнице, увлекая за собой Сократилина. Они камнем свалились на поднимавшихся немцев. И русские и немцы смешались и клубком покатились вниз по крутым ступеням. Карабин дулом зацепился за металлическую решетку перил, треснул, и в руках Сократилина остался приклад. Этим прикладом Богдан колотил кого-то по голове. Орущий клубок человеческих тел выкатился на улицу, и началась дикая свалка. Напрасно немецкий офицер кричал, ругался, грозил, уговаривал своих и русских прекратить эту безобразную драку.
Сократилин напряг последние силы, разорвал кольцо рук, стиснувших горло, и тут же получил зубодробильный удар по челюсти.
(…)
Два немца подходили к нему, выставив перед собой автоматы. Они приблизились вплотную, остановились и долго смотрели на грязного, измученного, беспомощного русского фельдфебеля. Сократилин слышал их дыхание, чувствовал запах табака и еще чего-то приторно-кислого. (…)
Сократилин, разумеется, не понимал их разговора, но интуитивно чувствовал, что все, конец! В одно мгновение пронеслась перед глазами вся его жизнь. И только сейчас он увидел, насколько она у него была короткой и серенькой. И так ему стало обидно за свою жизнь и так стало жаль себя, что горло сдавили спазмы и тяжелые, крупные слезы покатились по грязному, заросшему лицу. (…)
Сократилин слышал, как они [немцы] уходили. Но все еще боялся пошевелиться, открыть глаза. Он понимал, что его пощадили. Но почему? Над этим думать не было ни сил, ни желания. Со смертью он смирился и принимал ее не только как неизбежность, но и как избавление от всех мук и страдании. И вот, когда он остался жить, ему вдруг стало страшно, у него затряслись ноги, и тело покрылось густым и липким, как клей, потом».
Мы сильно испорчены кинематографом, с его трюкачеством рукопашных схваток, пиротехническими эффектами безопасных взрывов, успешными атаками солдатских толп на пулеметы.
Достаточно вспомнить знаменитый фильм С. Эйзенштейна «Октябрь», часто выдающийся за документальную хронику, в котором охваченные революционным порывом матросы и рабочие идут на штурм Зимнего дворца: карабкаются на решетку ворот, мечут гранаты, бегут навстречу захлебывающимся пулеметным очередям.
От первого до последнего кадра в этой сцене — ложь. Во-первых, «штурм» Зимнего был практически бескровным: его защитники сложили оружие, не оказав сопротивления. А во-вторых, хватило бы двух-трех пулеметов, чтобы через эти ворота не прошел никто. В них бы просто оказалась кровавая пробка из тел.
Фильм был снят в качестве «агитки» много позднее октябрьских событий. Но уже с начала Первой мировой войны стало понятно: град металла, вылетавший из пулемета, был таков, что между двумя линиями окопов образовывалась «мертвая зона», которую нельзя было преодолеть. Недаром пулемет вскоре окрестили «королем нейтральной полосы».
Участник Первой мировой войны пулеметчик Норман Эдварде вспоминал в телеинтервью: «Я гордился, что я был пулеметчиком, и у меня был «максим». Ставишь, бывало, треногу пулемета на бруствер, выставляешь прицел, заряжаешь ленту, а потом словно все темнеет вокруг: жмешь на гашетку и поливаешь передовую немцев двумя с лишним сотнями пуль. Я ощущал свою значимость, чувствовал силу. Я на некоторое время брал верх над немцами, видел, как комья земли вылетали из немецких окопов. Попадал ли я в кого-нибудь, убил ли — не знаю… Надо быть очень мужественным человеком, чтобы пойти в атаку под огнем пулемета».
Норман Эдварде знал о чем говорил. В боях на Сомме он принял участие в атаке англичан на германские пулеметы. «Я до сих пор вижу то место», — говорит Эдварде, потом хватается за голову и шумно выдыхает.
Ему повезло: он был в той атаке ранен, а не убит, и благодаря этому потомки получили возможность увидеть интервью с пулеметчиком Первой мировой. — Той войны, когда пулеметы сделали возможным не только массовое убийство, но и массовый психоз.
«Ужас, когда выходишь из окопов с пятью сотнями солдат, а через пять минут запрыгиваешь обратно, а в живых лишь пятьдесят…»
Это в одинаковой мере относится и ко Второй мировой войне.
Маршал И.С. Конев вспоминал: «Участники войны знают, что во время наступления даже бывалая в боях пехота, как только застрочит пулемет, немедленно залегает. А если навстречу выползала «броне- единица», то наступление на длительное время приостанавливалось. Пехота ждала, когда подойдет наша артиллерия или танки и подавят эту «броне-единицу» или даже пулемет».
Но если пулемет подавить не удавалось, то начиналась бойня.
В книге И. Акимова «Легенда о малом гарнизоне» есть жутковатая сцена, в которой германский пехотный батальон при поддержке огня четырех орудий многократно повторяет безуспешные атаки советского дота, прикрытого пулеметными бронеколпаками. Командир батальона Иоахим Ортнер собирает уцелевших людей, приказывает раздать всем шнапс и сам возглавляет последнюю атаку под одинокими выстрелами советского снайпера. Атаку, продолжающуюся до тех пор, пока бронеколпаки не «ожили».
«Он развернул солдат в две цепи и сначала шел впереди. Он был воплощением спокойствия и уверенности: его шаг был нетороплив. И только стороннему наблюдателю — в особенности красноармейцам на холме, поскольку им и адресовалось, — была заметна одна особенность: если все солдаты шли напрямик, по принципу «кратчайшее расстояние между двумя точками есть прямая линия», то майор шел замысловатейшим зигзагом; он и трех шагов не делал в одном направлении, любой камень или впадина служили ему поводом, чтобы повернуть чуть в сторону или изменить темп. Он не сомневался, что красный снайпер его заметил, и тот наконец прислал подтверждение. Это случилось, когда Иоахим Ортнер пошел вдоль иепи, горланившей в шаг Хорста Весселя. У него было в запасе несколько чужих и пошлых, но тем не менее подходящих к случаю шуток, и он их произносил снова и снова, а некоторых солдат просто поощрительно хлопал по плечу и останавливался, обращаясь к другим, только тогда, когда между ним и вершиной дота была чья-нибудь спина. И вот в один из таких моментов, едва он остановился, спина вдруг исчезла: солдат сел на землю, не понимая, что с ним произошло. Алкоголь спас его от боли, но он не прибавит сил, когда этот парень, очнувшись наконец, попытается добраться до лазарета.
— Не останавливаться! Он сам поможет себе. Вперед! Вперед! — Иоахим Ортнер призывно размахивал парабеллумом, ни на миг не забывая о своем маневре.
Когда стали подниматься, его задача усложнилась, тем более что пушки перестали вести слепящий огонь — осколки становились опасными. Солдаты прибавили шагу, многие обгоняли его; цепи смешались, каждый что-то орал, каждый нес на эту молчаливую голгофу свой ужас и свое отчаяние, и только один человек среди этих сотен шел сосредоточенным, решая сложнейшую математическую задачу: если раньше опасность грозила ему по одной прямой, то теперь из трех точек: но он не отчаивался, он шел среди своих солдат, что-то кричал, командовал и подбадривал, а мозг был занят одним: чтобы все три прямые были перекрыты…