чтоб эта тишина,
проваливаясь звонко,
разламывала слух
слегка наоборот.
еще есть столько звезд
в запасе у безмолвья,
еще есть столько слов
(в запасе у кого?),
чтобы в толпу дождей
врубившись стаей молний,
не ведать: этот смысл
прощальный для чего?
о, темный циферблат
вознесшийся сурово,
о, выступивший час
на башенном челе!
как будто некий цвет,
безмерно старше крови,
себя сквозь холод туч
услышать повелел
закончившийся миг
не сразу исчезает:
сначала он вблизи
наставшего парит
и ластится к глазам
то чистыми слезами
то, словно некий луч,
надламывая вид;
но не найдя себя
в зеркальном отдаленьи,
в надломленной близи
испытывает взор:
и если двойника
лучом не одолеет,
то холод чистых слез
продлится до сих пор
где век колеблется все тот же,
где время в ливнях истекло,
где полдень блещет непохоже
сквозь полночь, воздух и стекло,
где дождь, мимо окна шумящий,
свергает небо с высоты,
где ветер — призрачный и нищий —
безлюдно трогает мосты,
и где ответные стенанья
глухи, как крепнущая сталь,
и сумрак внемлет: не стена ли
отверзла древние уста?
где даже древние просторы
не помнят первого огня,
его отсутствия простого
в холодных выгнутостях дня, —
там лишь фонарные преданья
бросают кажущийся свет
на близь, на стынущие дали,
на тишину, которой нет
это стихотворение — интермеццо — пре
лестно уже тем, что оно безрифменное.
но хотелось бы, чтобы оно было еще
чем-нибудь прелестно.
но чем же?
может быть, своей краткостью?
но как же краткостью, когда оно уже
весьма и весьма растянуто.
тогда, быть может, своей растянутостью?
но оно еще не настолько растянулось,
чтобы это стало невыносимо прелестным.
так что же делать — продолжать его или
закругляться?
читатель, что скажешь ты?
когда полночный миг
примчится издалека,
чтоб стал полночным вид
из твоего окна,
а утренний норд-вест
продлится одиноко
до этой темноты,
которая одна,
когда из всех оград
лишь многие посмеют,
и полночи и тьмы
коснувшись, не сверкнуть,
а самая из них —
отчаянно и смело —
и вовсе позабыть
чугунно-древний путь,