Мы не познакомились в тот вечер, не было повода, а без повода Александр Исаевич знакомиться, может быть, и не стал бы. Я только смотрел на него издалека, но и издалека было видно, что он держится несколько в стороне, не принимая участия в происходящем, однако не равнодушно, а, напротив, с интересом, вглядываясь, оценивая, размышляя. Он был высок, держался прямо, спокойно опустив широкие плечи и вообще, как бы оставив в полном покое покорное ему, крупное тело. Манера держаться была военная, более того, офицерская. Все это осталось и впоследствии, когда он заметно потолстел.
Познакомились же мы года через три-четыре на обсуждении первой части романа «Раковый корпус», когда его имя уже гремело и когда перепуганное руководство Союза писателей с намерением отвело для этого обсуждения малый зал Дома литераторов в то время, как и в большом негде было бы яблоку упасть, если бы оно в нем состоялось.
Еще далеко было до открытого письма Четвертому съезду, но и в опубликованных и с жадностью читавшихся самиздатских произведениях Солженицына уже была давно забытая с начала двадцатых годов смелость, презрение к опасности и, следовательно, призыв к самоутверждению. Он доказал, что можно и должно писать, не думая ни о «внутреннем редакторе», ни о внешнем. Именно в этом отношении опыт Солженицына или, точнее, его пример оказался важным и многообещающим для всего дальнейшего развития нашей литературы.
Один способный, широко образованный литератор рассказывал мне, что в письме к Александру Исаевичу он спросил — как ему удается работать, не думая о будущей судьбе рукописи. И тот ответил: «А вы попробуйте!» Попробовали многие, и сейчас, через 15–20 лет, можно назвать немало писателей, рискнувших освободиться от «внутреннего редактора». Это относится не только к авторам, которые печатаются за границей. Оттенок известной «раскованности» заметен и в произведениях, публикующихся и широко обсуждающихся на родине, — достаточно указать на пьесы талантливого Вампилова. Но об этом еще пойдет речь, а пока вернемся к обсуждению первой части «Ракового корпуса», когда многое было сказано впервые. За четыре дня до этого обсуждения скоропостижно скончался мой старший брат, которого я горячо и преданно любил. Я тяжело пережил потерю, был глубоко подавлен, потрясен и все же решил пойти — в том, что на моем месте брат непременно пошел бы, я ни минуты не сомневался.
В моем архиве сохранилась стенограмма обсуждения, состоявшегося в ноябре 1966 года (см. Приложение № 20). Я выступил третьим, вслед за вступительным (бесцветным) словом Г.Нерезко (председателя объединения прозы) и дельной речью Александра Михайловича Борщаговского, который признал «огромную нравственную высоту книги, подтвержденную выдающимся талантом автора». Текст моего выступления не отредактирован — поздняя правка могла бы повредить ощущению подлинности:
«Когда работаешь в литературе очень много лет, начинаешь думать о ней и видеть ее не глазами месяца или даже года, а глазами десятилетия, пятнадцатилетия, двадцатипятилетия.
Глядя на то, что происходит в нашей литературе сейчас, я вижу, что мы незаметно для себя вступили в совершенно новый, другой период нашей литературы. Это произошло как-то неощутимо, и это напомнило мне одну прогулку с моим близким другом и учителем — Тыняновым, когда мы гуляли с ним за городом, а навстречу шел грузовик. Я посторонился от пыли, а он сказал: стоит ли? Пыль как время, нам кажется, что она далеко, а мы уже дышим ею.
Так мы дышим. И сегодняшнее обсуждение, и роман Солженицына, и личность Солженицына — все это относится к новому периоду нашей литературы.
Трудно, конечно, сказать в нескольких словах характерное отличие старой литературы от новой, но для меня ясно, что с литературой рептильной, ползающей, литературой, понимающей общественное служение как прямую линию между двумя точками, идеей и ее воплощением, с этой литературой кончено. Никто не помнит о тысячах экземпляров, тысячах страниц, которые издавались в миллионных тиражах и которые служили идее лжи, искажения, восхвалявших Сталина прямо или косвенно и бесконечно далеких от правды. Покончено с позорившим нашу страну чучелом Лысенко. Я много лет имел дело с миром науки, и я знаю, кем был этот человек для нашей культуры.
Из литературы имеют огромный успех и, к счастью, издаются, хотя далеко не полностью, книги устоявших или замолчавших писателей, то есть сопротивлявшихся этой идее лжи и искажений, книги Тынянова, Бабеля, Булгакова, Платонова, Заболоцкого, Тарковского и очень многих других.
Наша литература приобретает блеск оригинальности, она постепенно начинает выходить на мировую магистраль и выйдет, если этому не помешают.
Я не могу сейчас, да и не надо перечислять множество новых имен, офомное количество новых талантов. Что ни месяц, появляются новые имена. Что ни месяц, появляются новые книги, которые заставляют задумываться, заставляют переоценить пройденный путь, заставляют даже завидовать, потому что такой полноты, такого откровения мы давно не видели в литературе. Я не буду называть этих имен, среди них Казаков, Конецкий, Можаев, Домбровский. Я на первое место среди них ставлю Солженицына.
В чем сила его таланта? Не только в умении воплотить пережитое, в простоте и выразительности средств, не только в литературном искусстве, которое иногда достигает у него необыкновенной высоты. Я имел случай здесь говорить об “Одном дне Ивана Денисовича”, о высокой гармонии этого произведения[64]. Не буду называть других первоклассных его произведений, все вы их знаете прекрасно. Но кроме этого у Солженицына есть две драгоценные черты, к которым должен присмофеться каждый серьезно работающий в литературе. Это внуфенняя свобода — первая черта, и могучее сфемление к правде — вторая черта.
Что такое эта внутренняя свобода?
Мы, старшее поколение, в течение очень многих лет как-то скрывались от самих себя, запутываясь в противоречиях, стараясь пробраться среди них к истинной литературе. Это все было естественным следствием сталинского двадцатилетия. Слишком много было сомнений, колебаний, отчаяния, самоуговоров, попыток любыми средствами сохранить святость своего призвания. Солженицын, да, к счастью, и вся новая литература, если не вся, то лучшее из новой литературы, свободны от всего этого, отрешены от любой целенаправленности, кроме жажды рассказать правду.
Наивно представлять себе, что все, что происходило в течение тридцатых — сороковых — пятидесятых годов с двухсотмиллионным великим народом, что все это может быть в один день забыто по чьему-то приказу. Отражение всего этого неизбежно, оно будет происходить. Александр Михайлович[65] прав, когда он говорил об том. И сколько бы ни свирепствовала цензура — это будет происходить потому, что это происходило всегда, с библейских времен. Система сдерживания лишь обостряет интерес к тому, что было.
Солженицын очень большой писатель. От него зависит, станет ли он великим писателем. Но тайна, секретность вокруг него, это сдерживание и то, что мы сегодня собрались в этом зале, а не в большом зале, который был бы полон, это поможет ему сделаться великим писателем. (Оживление в зале.)
Мы знаем, что существует машинописная литература. Среди этих машинописных вещей, которые ходят по рукам, есть множество превосходных произведений, которые должны были быть давно напечатаны, которые бессмысленно держать в рукописях. Кстати, между ними я хотел бы указать на первоклассный рассказ Солженицына “Правая кисть”. Это произведение, отнюдь не подлежащее новому указу. Это произведение, украшающее нашу литературу, и умнее всего было бы опубликовать его возможно скорее.
Почему мы сегодня обсуждаем рукопись, а не книгу? Почему роман Бека, единодушно одобренный самыми крупными писателями, до сих пор не опубликован? На одной чаше весов было мнение превоклассных литераторов, работающих в литературе по тридцать — сорок лет и посвятивших ей всю свою жизнь, а на другой чаше было мнение какой-то дамы[66], и это мнение дамы перевесило, и роман Бека, первоклассный роман, до сих пор лежит в рукописи. Умно ли это? Этого нет нигде: ни в промышленности, ни в науке. Везде прислушиваются к мнению первоклассных специалистов. Но я далеко отклонился от романа “Раковый корпус”. Хочу теперь сказать несколько слов о нем.
Какова, мне кажется, идея этой книги, еще не законченной (что, конечно, затрудняет ее обсуждение)? Идея, как мне кажется, поставить людей разных профессий, разного социального значения, разной нравственной тонкости перед лицом смерти. В “Смерти Ивана Ильича” он один. А здесь огромный замах, задача громадная, и у меня много надежд, что она будет решена Солженицыным.