не решился. Трусы, дорожившие (по расчету) мнением людей порядочных, постарались проститься с поэтом тайно, чтобы никто, кроме его домашних и самых близких друзей Бориса Леонидовича, об этом не узнал. Так поступил, например, Ираклий Андроников. Боясь попасться на глаза дежурившим в кустах топтунам, он через дачу Ивановых дворами прошел к Пастернакам, “как тать”, по выражению старой няни, много лет служившей в доме Всеволода. Как всякое крупное событие, эта смерть “проявила”, как проявляется негатив, направленность и состояние умов и чувств.

Мы с Лидией Николаевной пришли на другое утро, но Евгения Владимировна сказала, что «еще нельзя, замораживают», и мы только посидели в саду, с друзьями. Ивинская встретилась у ворот, растерянная, жалкая. В глубине, недалеко от могилы мальчика Нейгауза, сидели на скамейке вокруг стола Паустовский, Тарковский, кто-то еще, подавленные, но спокойные. В день похорон мы приехали рано, в первом часу, еще почти никого не было — и сразу прошли к Борису Леонидовичу. Он лежал в цветах, закинув голову, очень похудевший, с резко выделившимися надбровными дугами, с гордым и умиротворенным выражением лица. Мне показалось, что в левом уголке рта была чуть заметна улыбка.

Зинаида Николаевна вышла, спокойная, прекрасно державшаяся. Я поцеловал ее руку. Как всегда на похоронах, кто-то стал говорить, что Борис Леонидович нисколько не переменился. Это была неправда: что-то юношеское всегда мелькало в его лице, соединяясь с быстрыми, тоже юношескими, движениями, понимая вас с полуслова, он засыпал вас мыслями, догадками, сравнениями, всем чудом своей личности и поэзии. Теперь лицо было скульптурным, бело-неподвижным. Зинаида Николаевна только сказала, что он очень похудел во время болезни.

Народу становилось все больше. Я нашел Паустовского, Журавлева. Все любящие друг друга как бы старались объединиться, может быть потому, что это было частью общей любви к Пастернаку. Мы долго стояли в саду, то здесь, то там, народу становилось все больше. Говорили о том, что шведский король прислал телеграмму Зинаиде Николаевне, а Неру — Хрущеву. Говорили о болезни Бориса Леонидовича, о надежде, что он поправится, появившейся на третьей неделе болезни. Еще не было, но уже смутно чувствовалось то ощущение необычайной простоты в этом ожиданье, которое хотелось продлить, в этом медленном хождении по саду, в заботе о женщинах, начинавших уставать, ощущенье, которое с каждой минутой становилось сильнее. Был слышен рояль. Молодой Волконский играл Баха, потом Станислав Нейгауз, Юдина. Потом заговорили, что играет Рихтер, и все стали собираться у окна, за домом. Он играл долго, прекрасно. Женя Пастернак, сидевший на окне, перегнулся, сказал что-то своей подошедшей, тоненькой, похожей на девочку, милой жене. У него было успокоившееся лицо, совсе-м не такое, как наутро после смерти отца — и она что-то сказала ему, улыбнулась. Можно было все — улыбаться, говорить о чем хотелось, о чем угодно, о самом обыкновенном — не было ничего оскорбительного, нарушавшего тот неназванный, естественный обряд проводов, который уже начался незаметно, без усилий, без напряжения.

Дверь открыли, и люди стали проходить мимо гроба. Назначенное время прошло, потом давно прошло, а они все шли. Наконец в пятом часу толпа раздвинулась, показались венки, а за ними несли крышку гроба. Потом снова долго стояли на солнце, глядя на молодых людей, остановившихся недалеко от крыльца. Наконец вынесли — и, как по уговору, высоко подняли на вытянутых руках. Гроб поплыл над головами, и тогда я впервые услышал рыданья, громкие, но сразу умолкнувшие. Пастернака несли, как Гамлета в известной английской картине, и казалось, что так же процессия начнет подниматься все выше на гору, все выше до самой вершины, скрывшейся в облаках. Толпа двинулась за гробом, медленно, и сразу же потеряли друг друга. Фотокорреспонденты, которые время от времени начинали жужжать своими аппаратами (они много раз снимали Паустовского. Почти все они были иностранцы, но и несколько русских).

Вышли за ворота. Впереди плыл, покачиваясь, фоб с телом Пастернака. Его “Август”, который все перечитывали в эти дни, вспоминался снова со всей его поражающей провидческой силой. Он написал в этом стихотворении не только себя, но и нас:

Вы шли толпою, врозь и парами,

Вдруг кто-то вспомнил…

Многие, едва выйдя за ворота, свернули налево, пошли по полю, длинной цепочкой, и за ними на траве остался заблестевший след.

Мы шли за фобом, по дороге. Две старых женщины говорили о сестре Пастернака, живущей в Оксфорде, — ей не дали визы, чтобы она могла приехать проститься. Эти женщины были, мне показалось, какие-то родственницы Бориса Леонидовича, немного похожие на него, с тонкими, интеллигентными лицами.

Милиция стояла на развилке, не пропуская машины. В толпе появились еще несколько писателей, и среди них Николай Чуковский, совершивший подлость (он выступил против Пастернака на Секретариате) и, очевидно, надеявшийся, что, придя на похороны, он искупит свою вину. Появились жены тех, кто, не решаясь прийти, послали их, не замечая или не понимая почти комического позора своего положения. Отсутствие Федина, в прошлом друга Пастернака, рискнувшего снова унизить себя, было замечено всеми. Его дочь Нина, бренча ключами, стояла у ворот с независимым видом.

Теперь уже шли по краю кладбища, по осыпающейся земле, к пригорку под тремя соснами, где была вырыта могила. Заискивающий Николай Чуковский, которого мне было неприятно видеть, догнал меня и заговорил — по-видимому, появление на похоронах означало для него — не знаю, что… Искупление вины? Попытку вновь наладить отношения с друзьями? (Забегая вперед, скажу, что попытка эта не удалась.)

Народу становилось все больше, молодежь приехала поездами, кто-то сказал, что над билетной кассой висит написанное от руки объявление: “Скончался великий русский поэт Борис Пастернак. Похороны в Переделкине тогда-то”. Объявление сорвали, оно появилось снова.

Подавленный, растерянный, я стоял далеко от могилы и почти не слышал речи В.Ф.Асмуса — доносились только отдельные слова. Он назвал Пастернака великим поэтом, благодарил его, отметил, что Борис Леонидович спорил не с эпохой, а с эпохами, понимая под этим, по-видимому, все несправедливости и жестокости в истории человечества. (Впоследствии стало известно, что эта речь стоила ему множества неприятностей, его намеревались уволить из университета, где он был профессором философского факультета.) Кто-то еще хотел выступить, но какой-то человек, высокий, с голым лбом, очевидно из Литфонда, закричал:

— Траурный митинг окончен!

Из толпы раздались голоса: “Дайте сказать!”, “Безобразие”, “Знаменитый поэт!”. Бледный молодой человек, запинаясь, прочел “Гамлета”.

Снова литфондовец закричал:

— Митинг кончен! Митинг кончен!

Но кто-то еще стал говорить — Коля (мой сын), стоявший близко от могилы, сказал, что это была религиозная речь сектанта, быть может, баптиста. Литфондовец оборвал его, он умолк, отступил. Гроб уже опускали, все стали бросать на него цветы. Глухой звук земли о крышку гроба послышался — всегда страшный, а в этот день особенно страшный. Все стояли теперь уже молча. Я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд, обернулся и увидел Воронкова (оргсекретаря СП), который, с его неприятным, равнодушно-бабьим лицом, стоял, опершись о решетку чьей-то могилы. “Казенная землемерша” из “Августа” вспомнилась мне.

Никто не уходил. Я стал искать своих и нашел в толпе.

А.Яшин встретился мне с распухшими от слез глазами. Он сказал:

— Сектант все испортил.

Но невозможно было ничего испортить.

Паустовский с друзьями стояли в стороне, у всех были усталые лица. Любовь Михайловна Эренбург, побледневшая, даже посеревшая, но, как всегда, необычно естественная, внутренне бодрая, посадила нас в машину и повезла домой. (Илья Григорьевич был в это время за границей.)

Молодежь не расходилась до вечера, читали стихи. И на другой день было много народу. Коля пошел и, вернувшись, сказал, что среди цветов лежит записка: “Благороднейшему”».

Доктор Живаго говорит умирающей Анне Ивановне: «Смерти нет. Смерть не по нашей части. А вот вы сказали талант, это другое дело, это наше, это открыто нам. А талант — в высшем, широчайшем понятии есть дар жизни… Смерти не будет потому, что прежнее прошло. Это почти как смерти не будет, потому что

Вы читаете Эпилог
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату