отозвался Скипидарыч. — Проще надо, когда с народом общаешься. И лучше на каком-нибудь жизненном примере.
— Да какой же тут может быть жизненный пример? Это ж ведь Достоевский, философия, — возмутился кандидат.
— Э, всю философию можно так объяснить, чтобы любой дурак понял. Вот у Дарьи петух был…
— Помилуйте, при чем здесь петух? — недоумевал кандидат.
— А ты не мешай, умная голова, слушай стариковскую сказку-то.
Скипидарыч сделал паузу, словно собираясь с мыслями.
— Вопрос, я мыслю, надо так выставить. Вот сидите вы здесь, — обвел Скипидарыч взглядом присутствующих, — водкой заливаетесь, отчего? И в глазах блеска не видно, и вообще, будто пришибленные…
— Ладно, не дави мозоль, — одернули из публики. — Обещал сказку, так давай, рожай, что ли.
Скипидарыч только этого и ждал.
— А ты сперва налей, — тут же обратился он к нетерпеливому слушателю, — а то в горле что-то пересохло.
Скипидарычу плеснули, он выпил, крякнул и начал так:
— Сказки это вам по ящику в новостях сказывают. А я вам о натуральных событиях толкую, да так, чтоб с начинкой. Учу вас, дурачков, чтоб в мозгах ваших пьяных хоть чего-то зацепилось.
— Ну ты, за дурака ответишь, — послышались угрозы.
— Не тронь. Он дед умный, только спился слегка. Ну давай уж, начинай.
— А вот ведь, что человек, что скотина — разницы никакой, — Скипидарыч вновь сделал паузу, закурил. — Отрядили нас как-то на сенокос в соседний колхоз. Там всё низины, и травы повыросло море, сами местные не справлялись. На постой бригаду нашу определили на сеновале у Дарьи, матери председателя. Здоровенная бабища такая, только вот ближе к старости мужика своего лишилась, но хозяйство все равно, как могла, содержала. Сенокос, он и есть сенокос: день весь вкалываешь, косой так намашешься, что на сеновал приползаешь — язык за спину, лишь бы перекусить по быстрому да спать. А с первой зорькой опять — коси коса, пока роса. И вот, как назло, был у хозяйки петух. Голосистый такой, заслушаешься. Поет от души, самозабвенно, не для кого-нибудь, и сам, чувствуется, своим пением наслаждается. Голос зычный и сила в нем страшная, бодрящая, словно командует: «Подъем!». Тут уж не до сна — мертвого разбудит. Куры сбегаются, квохчут, а он на них ноль внимания. Орет, заливается во всю глотку, с переливами: ко-ок-каа-рее-оууу! Для себя поет, не для них, сам наслаждается, сам себя распаляет. Только когда выорется полностью, тогда спрыгнет с забора и приступает к своим обязанностям. Да, музыкальный петух был. Но только вот, зараза, орать начинал ровно в три утра. Вся округа с ним поднималась. А у нас-то, у шабашников, понимаешь, самый сон, но он как заорет — и все, хана, сна как не бывало. А повкалывай-ка тут с недосыпа. В общем, достал нас этот петух своим пением — дальше некуда, хоть убивай. Так и хотели поначалу порешить — да рука не поднялась. Прикиньте: матерый, породистый петушище, злой. Плотно сбитый, яркого рыже-красного окраса с пышным черным хвостом и багровым гребнем, голенастый, с огромными красными шпорами. Окрестные петухи его боялись и уважали. Жалко было такую красу губить, грех на душу брать.
Мы уж и хозяйке жаловались. Орет, говорим, сволочь, спать мешает. А она — так что ж, что орет? Для него песня эта, может, важнее всего остального. Без нее он, может, и кур топтать не будет. Пускай орет себе, потерпите.
Хм, потерпите! Дней пять терпели — мочи нет. И вот тогда Васька, механик наш, припомнил старый способ, как петуха этого голосистого утихомирить на время. Надо ему, говорит, задницу маслом смазать — враз орать перестанет, потому как воздух весь, который он через глотку выпускает, через зад начнет выходить. Он механик, ему видней. В общем, сказано — сделано. Раздобыл Васька солидолу — чтоб с гарантией, а то масло обыкновенное, может, и не подействует.
Втроем мы, кто помоложе, с сенокоса пораньше смылись, так, чтобы хозяйки дома не было. Петух под окнами расхаживает, расфуфыренный — как такого возьмешь? Хотели зерном в сарай заманить — там бы уж разобрались, но хитер, зараза: зерно склевал, а в сарай не пошел. Так и пришлось за ним чуть не по всей улице гоняться. Уж как он клевался, царапался, крыльями махал. А мы все исцарапанные, в пыли. Пару горшков на заборе побили, да и сам забор чуть не завалили. Ну чисто на тигра охотились. Все же поймали-таки бедного петуха. Один за ноги держит, другой за шею, а у Васьки палец уже наготове — весь в солидоле. Как всадит его во всю длину петуху куда договаривались, у того аж гребень дыбом встал, а мы возьми да отпусти. Взвился петух, совсем озверел, теперь он гнался за нами до самого сеновала, еле ноги унесли. Потом даже до нужника дойти боялись: такой зверь, клюнет в темечко — хана.
В ту ночь мы втроем спецом ближе к трем проснулись, только с сеновала вышли, глядим, а петух уже на забор взгромоздился. Мы наблюдаем, что же будет. Набрал он воздуху и… вышел весь воздух не горлом, а совсем другим местом, как и предсказывал Васька. Если по науке судить, то все правильно: в глотке преграды всякие, а тут, как говорится, все на мази, пройти воздуху легче. Но петух-то этого не знает, думает, мало ли что. Набрал воздуху еще раз — и снова вышел тот другим местом. Петух в полном недоумении с забора спрыгнул и помчался к курятнику, думает, может куры его как вдохновят. Подошел вплотную и вновь попробовал заорать, и снова воздух не тем местом вышел, куры так и не проснулись. Зато мы оставшуюся неделю спали спокойно.
Ну а петух в два дня переменился совершенно. Если раньше он гордо и степенно, как хозяин, расхаживал посреди улицы, то теперь жался к забору, весь взъерошенный, грязный, частью даже облысевший. Жалкое зрелище.
Хозяйка к нам с претензией, что, говорит, вы с ним сделали, окаянные? Не жрет ничего, кур не пасет, не топчет, не кукарекает даже. Яйца все пустые, без зародышей, тухнут только под клушами. Да и сам какой-то забитый ходит, даже цыплята и те уважать перестали.
А ведь и вправду, думаем, чего-то мы петуха совсем ухайдакали. Ведь с чего он таким вдруг стал? Попробовал раз, другой, третий — ну не может орать и все тут. И так это, видать, его озаботило, что ни о чем ином и думать не может. Какие на фиг куры, когда голоса нет, главного петушиного достоинства? В общем, хана… Исчезло вдохновение, жизненная сила та самая, полет души, так сказать, духовной ценности лишили мы его, понимаешь. И оборвалось у него что-то внутри. Если нам песня строить и жить помогает, то петуху без нее, видать, совсем жить нельзя. Даже жалко стало его. Мы ж ведь думали, хотя бы пару дней нормально поспать, а потом пусть опять орет, но солидол — смазка серьезная, надолго хватает, переборщили.
Через неделю петух совсем захирел. Гребень потускнел, стал бледно-розовый. Хвост выпал, отощал петух, кости одни, вылинял, плешь по всей спине. А кожа синяя, как у магазинных кур — смотреть страшно. И с каждым днем становился все хуже и хуже.
Скипидарыч с силой вдавил окурок в пепельницу.
— Так вот и у человека. Лиши его идеи, смысла, веры, жизненной силы лиши — и все, сгинет человек, захиреет, сломается, сойдет на нет, как вот этот петух без песни. Вот и чахнет народ. Э-эх! — махнул рукой Скипидарыч, накатил грамм сто и, не закусывая, продолжал:
— Измельчал народец наш, и вся жизненная сила из него да и вышла. Да, выцвел народ душою, попортился, куцедушие сплошное, апатия, едрень фень. Словно стержень вынули, обесхребетили. Как Святогора-богатыря оторвали от земли родной — он и обессилел. Вогнать пытаются в платье с чужого плеча, да только маловат тулупчик-то, басурманы! Лишили идеи, внушили, что без идей лучше жить. А без идеи наш мужик — ничего, нуль без палочки, импотент.
— Ну а петух-то? — оборвал эту тираду кто-то из публики.
— А что петух. Так бы, наверное, и помер с тоски. Но сколько терпеть можно бестолкового совсем? Отрубила ему хозяйка голову, пока окончательно не запаршивел, и попал кур во щи. Эдак и русский народ — всю жизненную силу порастерял. А конец один — сгинем скоро все мы с лица земли.
— Так ведь и я об этом! — оживился вдруг кандидат, до сей поры слушавший историю про петуха со скептическим выражением лица. — Пропало вдохновение у всего народа. Пусть мы и с православием начудили, и с коммунизмом, но все равно в этом наша особость была. А теперь ни Царствия Небесного, ни светлого будущего. Нудное мещанское существование, эгоизм сплошной. Ни цели нет, ни идеи. И врага даже нет. А жизнь ради денег — это не жизнь, а глупое амебное существование. В человеческом теле, но