поскольку прожил так много времени в их обществе? За что именно восхвалял и с какими намерениями?
Более показательны, однако, чем это место из диалога 'О причине…', похвалы Елизавете в 'Великопостной вечере', о которых он не сказал инквизиторам. Там он сулит английской королеве бескрайнюю, мистическую всемирную империю. Здесь Бруно присоединяется к тому мистическому империализму (составлявшему часть культа королевы-девственницы), символом которого было ее имя 'Астрея', то есть богиня справедливости золотого века, ставшая по уходе с земли созвездием Девы:
Я говорю о Елизавете, которая по титулу и королевскому достоинству не уступает ни одному королю на свете. По рассудительности, мудрости, благоразумию и по управлению с ней не легко может быть сопоставлен кто-либо другой на земле, владеющий скипетром… Если бы власть фортуны соответствовала бы и была равна власти великодушия и ума, следовало бы, чтобы эта великая Амфитрита расширила границы и настолько увеличила периферию своей страны, чтобы она, как ныне включает Британию и Ирландию, так включила бы другое полушарие мира, чтобы уравновесить весь земной шар, благодаря чему ее мощная длань полностью подлинно поддерживала бы на всей земле всеобщую и цельную монархию[41].
Применение к Елизавете, воплощающей в этом пассаже Единое в его функции правителя империи или вселенной, имени 'Амфитрита' связывает, возможно, эту мистическую империю с той Амфитритой, которая в 'Героическом энтузиазме', когда достигнуто созерцание божества в природе, предстает как источник всех чисел, всех видов, всех идей, как Вселенная-монада.
Более того, 'Героический энтузиазм' связан с культом Елизаветы самыми неожиданными и тонкими способами. В посвящении Сидни королева появляется в качестве 'той единственной Дианы', а про эпизод с девятью слепцами сказано, что он происходит в стране, 'penitus toto divisus ab orbe' ['от всего отрезанной мира'], то есть на Британских островах, которые расположены 'в лоне Океана, в груди Амфитриты, божества'[42]. А при описании просветления девяти слепцов в самом тексте связь с Англией и Елизаветой выражена еще отчетливее. Когда девять слепцов после всех странствий приходят на Британские острова, то встречают 'прекрасных и грациозных нимф отца Темзы', среди которых первенствует одна, и в руках у этой Одной чаша открывается сама собой – зрение обретено, девять слепцов становятся девятью Просветленными[43]. Ясно, что та Одна, в чьем присутствии сама собой открывается мистическая истина, – это и единственная Диана, и Амфитрита, короче – 'божественная Елизавета' (подозрения инквизиторов на этот счет были оправданны). То есть она и есть тот земной властитель, от которого Бруно ждет осуществления своего необычайного Завета.
Я полагаю, что 'Героический энтузиазм' отражает еще одну сторону культа королевы. Я имею в виду то грандиозное возрождение рыцарства в ее царствование, которое выразилось в Турнирах Воцарения, когда рыцари представляли Елизавете свои щиты с девизами. В 'Героическом энтузиазме' несколько эмблем, или imprese, даны в виде щитов, вносимых героическими энтузиастами[44] . Как я написала в другом месте, если кто-то захочет заняться тем неудобовразумительным смыслом, который можно извлечь из щита с импрезой на Турнире Воцарения, 'то лучшим способом будет прочесть рассуждения Бруно о щите, скажем, с Летящим Фениксом и девизом 'Fata obstant' ['Судьба препятствует' –
К английским рыцарям, придворным и королеве Бруно относился совсем не так, как к оксфордским 'педантам', которые изгнали своих предшественников. Он, судя по всему, считал английское общество разбитым надвое – он был понят, был как у себя дома в самых потаенных закоулках королевского культа, но был совершенно враждебен другим сторонам елизаветинского мира. А что вхожесть Бруно в самые узкие придворные круги не была его личной выдумкой, ясно из того, что его поэтические образы отразились в самых заумных произведениях елизаветинской поэзии.
Всю тему влияния Бруно в Англии нужно исследовать заново и под совершенно новым углом зрения.
Глава XVI. Джордано Бруно: Второй приезд в Париж
Так, как в Англии, Бруно никогда писать уже не будет. Хотя бы потому, что он ничего уже не напишет на итальянском, который был ему удобней, чем латынь. Дж. Аквилеккиа предположил, что в Англии Бруно писал по-итальянски под влиянием новых течений в английской науке и философии, использовавших живой язык[1]. А диалогическая форма, к которой он обращался в лондонских сочинениях (за исключением 'Тридцати печатей', которые, кстати, написаны по-латыни), отвечала его выдающемуся драматическому дарованию. Он сознавал в себе этот дар и говорил, что выбирает между трагической и комической музой[2]. Хотя пьес он в Англии не писал, в диалогах есть блестящие, хотя и шутовские сцены – например, между педантами и философом в 'Вечере'. В Англии таланты Бруно развивались в поэтическом, в литературном направлении, возможно, потому, что это был последний благополучный период его жизни. Живя в Англии, он чувствовал поддержку и защиту – если и не самого французского короля, то уж точно французского посла, который, судя по всему, был к нему очень расположен и у которого он жил так благоустроенно, как, наверное, никогда в жизни. И, безусловно, Бруно вдохновляли горячие отклики на его идеи. Далее, несмотря на всю грубую толкотню на улицах[3], жизнь в Англии была гораздо спокойнее, чем в любой европейской стране, – что для Бруно служило еще одним поводом восхищаться 'божественной Елизаветой':
Ее… счастливый успех, которым с благородным восхищением любуется наш век. В то время как Тибр