открытий.
Он размышлял, не испытывая желания поскорей до чего-то додуматься, и словно черпал душевный покой из переполнявшей его усталости. Ему не хотелось себя насиловать. Ему было удобно и так. Может быть, поэтому к нему так медленно возвращалась память. Он сказал больше из чувства долга — ему ведь полагалось делать какие-то усилия:
— Надо будет посмотреть старые списки колониальных чиновников. Может, я выбрал это поприще. И все же странно, что, зная мое имя, вам не удалось найти ни одного моего знакомого… Казалось бы, кто-то должен наводить обо мне справки. Например, если я был женат… Вот что меня беспокоит. А вдруг моя жена меня ищет?
«Если бы этот вопрос выяснился, — подумал он, — я был бы совершенно счастлив»,
— Кстати, — начал Джонс и запнулся.
— Неужели вы разыскали мою жену?
— Не совсем, но, по-моему, доктор намерен вам что-то сообщить.
— Что ж, сейчас как раз время предстать пред его высокие очи, — сказал Дигби.
Доктор ежедневно уделял каждому больному по пятнадцать минут у себя в кабинете, кроме тех, кто проходил курс психоанализа, — на них он тратил по часу в день. По дороге к нему надо было пройти через гостиную, где больные читали газеты, играли в шашки или шахматы и вели не всегда мирную беседу контуженых людей. Дигби обычно избегал этого места; его расстраивало, когда он видел, как в углу комнаты, похожей на салон роскошного отеля, тихонько плачет человек. Он чувствовал себя душевно здоровым, если не считать провала памяти на какое-то количество лет и непонятного ощущения счастья, словно его вдруг избавили от какого-то непосильного бремени, — ему было неуютно в обществе людей с явными признаками перенесенной травмы: дрожанием века, визгливой интонацией или меланхолией, которая была так же неотделима, как кожа.
Джонс повел его к доктору. Он с безукоризненным тактом выполнял роль ассистента, секретаря и санитара. У него не было диплома, но доктор иногда допускал его к лечению простейших психозов. К доктору Джонс испытывал огромное благоговение, и Дигби понял из его намеков, что какой-то несчастный случай, кажется, самоубийство больного — хотя Джонс упорно не желал этого уточнять, — позволял ему смотреть на себя как на заступника великого человека, не понятого современниками.
Он заливался краской, возмущенно разглагольствуя о том, что он звал «голгофой, на которую взошел доктор». Было назначено следствие; лечебные методы доктора далеко опередили его время; встал вопрос о том, чтобы лишить доктора права практиковать. «Они его распяли», — сказал как-то Джонс. Но нет худа без добра (при этом подразумевалось, что добро — это он, Джонс): возмущенный столичными нравами, доктор удалился в деревню и открыл частную клинику, куда он отказывался принимать пациентов без их личного письменного прошения — даже буйные больные и те достаточно в своем уме, чтобы охотно предать себя в целительные руки доктора.
— А как же было со мною? — спросил Дигби.
— Ну, вы особый случай, — таинственно пробормотал Джонс. — Придет время, доктор вам расскажет. В ту ночь вы чудом обрели спасение. Но и вы ведь подписали…
Дигби не мог привыкнуть к мысли, что не помнит, как он сюда попал. Проснулся в удобной комнате, под плеск фонтана, с привкусом лекарства во рту и все. Он часами лежал погруженный в невнятные сны… Казалось, он вот-вот что-то вспомнит, но у него не было сил поймать едва уловимую ниточку, закрепить в памяти внезапно возникавшие картины, связать их между собой. Он безропотно пил лекарство и погружался в глубокий сон, который только изредка прерывался странными кошмарами, в которых всегда появлялась женщина… Прошло много времени, прежде чем ему рассказали, что идет война, и для этого потребовалось много исторических пояснений. Ему казалось странным совсем не то, что удивляло других. Например, то, что мы воевали с Италией, потрясло его, как необъяснимое стихийное бедствие.
— Италия! — воскликнул он.
Бог мой, но в Италию каждый год ездили писать с натуры его две незамужние тетки. Тогда Джонс терпеливо разъяснил ему, кто такой Муссолини.
II
Доктор сидел за простым некрашеным столом, на котором стояла ваза с цветами, и жестом пригласил Дигби войти. В его немолодом лице под шапкой белых как снег волос было что-то ястребиное, благородное и немножко актерское, как в портретах деятелей викторианской эпохи. Джонс вышел бочком, пятясь до самой двери, и споткнулся о край ковра.
— Ну, как мы себя чувствуем? — осведомился доктор. — Судя по вашему виду, вы с каждым днем все больше приходите в себя.
— Вы думаете? Но кто знает, так ли это? Я не знаю, и вы не знаете, доктор Форестер. Может, я все меньше и меньше похож на себя.
— В этой связи я должен сообщить вам важную новость, — сказал доктор Форестер. — Я нашел человека, который может об этом судить. Некую персону, знавшую вас в прежние времена.
Сердце у Дигби отчаянно забилось:
— Кто он?
— Не скажу. Я хочу, чтобы вы вспомнили сами.
— Вот глупо, — сказал Дигби. — У меня немножко закружилась голова.
— Что ж, естественно. Вы еще не совсем окрепли. — Доктор отпер шкаф и достал оттуда бокал и бутылку хереса. — Это вас подкрепит.
— «Тио Пепе», — произнес Дигби, осушая бокал. — Видите, память возвращается. Еще стаканчик?
— Нет, это святотатство — пить такое вино как лекарство.
Новость его потрясла. И почему-то не очень обрадовала. Трудно сказать, какая ответственность свалится на него, когда вернется память. Человек входит в жизнь мало-помалу; долг и обязанности накапливаются так медленно, что мы едва их сознаем. Даже в счастливый брак врастаешь постепенно; любовь незаметно лишает свободы; немыслимо полюбить чужого человека внезапно, по приказу. Пока память сохраняла для него только детство, он был совершенно свободен. Это не значило, что он боялся узнать себя; он знал, что собой представляет сейчас, и верил, что может вообразить, кем стал тот мальчик, которого он помнил; он боялся не встречи с неудачником, а непомерных усилий, неизбежных для того, кто преуспел.
— Я ждал, чтобы вы окрепли, — сказал доктор Форестер.
— Понятно.
— Я верю, что вы не захотите нас огорчать.
— Как, он уже здесь?
— Она уже здесь, — сказал доктор.
III
Дигби почувствовал громадное облегчение, когда в комнату вошла посторонняя женщина. Он боялся, что дверь отворится и войдет целый отрезок его жизни, но вместо этого появилась худенькая хорошенькая девушка с рыжеватыми волосами, очень маленькая девушка — может быть, она была слишком мала, чтобы он мог ее запомнить. Она была не из тех, кого ему надо бояться, он был в этом уверен.
Дигби встал, не зная, чего требует вежливость: пожать ей руку или поцеловать? Он не сделал ни того, ни
другого. Они смотрели друг на друга издали, и у него тяжелыми ударами билось сердце.