ступени.
К этому примешивался шум нескольких десятков метел и скребков, скобливших давно заросшие садовые дорожки. На дворе происходила такая же точно суета, если еще не больше.
С лицевой стороны дома почти в каждом окне нижнего этажа сидя или стоя на подоконнике, торчала баба, вооруженная чашкой и мочалкой; человек в жилете, надетом сверх ситцевой рубашки, стоял на высокой лестнице, приставленной к стене, и, макая длинную кисть в ведро, висевшее на веревке, спешно замазывал те части, где проглядывал кирпич; на противоположном конце два мужика страшно стучали молотком, приколачивая ставень. По всем направлениям красного двора бродили растрепанным строем бабы, мужики и ребята с граблями, лопатами и метлами; телега, наполненная сором и щепками, показывала, что она не уступала в деятельности лицам, наполнявшим сад и внутренность дома. Словом, как двор, так и 'хоромы' представляли самую оживленную картину, все двигалось и суетилось; работа кипела даже на самых границах двора; чинили плетни, подмазывали фундамент, красили ограду. Последняя работа подвигалась, надо сказать, несравненно медленнее других; сверх того, что ею занимался один только человек, но и этот человек работал с очевидным неудовольствием. Наружность маляра, одетого в истасканный халат и такие же башмаки, сохраняла во все время самый нахмуренный, несообщительный вид; он не столько действовал кистью, сколько ворчал, и не столько красил, сколько сердито тыкал кистью в места, требующие поправки. Это особенно случалось всякий раз, как поблизости раздавался голос управителя или сам он показывался на дворе.
Тыканье маляра принимало тогда освирепелый характер, как будто он хотел сказать:
'на же тебе! на, на, когда так!'
Нельзя сказать, однако, чтоб наружность управителя могла внушать враждебное, чувство или даже опасение. Это был маленький сухопарый старичок хлопотливого, озабоченного вида, с маленьким, красным лицом, выражавшим самую безвредную суетливость. Волосы его, обстриженные под гребенку, были белы, как снег; голову держал он несколько набок и носил сережку в левом ухе. Несмотря на глухую деревенскую жизнь, располагающую к распущенности, никто никогда не видал его иначе, как в синем чистом сюртуке, таком же жилете и галстуке, который он преимущественно носил всегда белого цвета. Никто не слыхал также, чтоб Герасим
Афанасьевич (так звали его) употреблял худые слова или вообще вел себя непристойно. Сейчас видно было, что он принадлежал к числу слуг истинно барского дома и был даже одним из самых приближенных. Испытывая на себе постоянно учтивое, ласковое обращение (истинные господа всегда учтивы и ласковы с людьми), такого рода слуги сами невольно делаются учтивыми и приличными. Герасим
Афанасьевич переживал уже второе поколение в семействе господ своих. Он представлял совершеннейший тип тех верных, преданных слуг, которые под старость делаются как бы членами барского семейства, добровольно превращаются в нянек, страшно балуют детей и пользуются, по всей справедливости, неограниченным доверием. Если Герасим Афанасьевич не остался в доме, это произошло единственно потому, что старый барин, отец нынешнего, уговорил его уехать на родину покоить старые свои кости.
Управление Марьинским не было сопряжено с большими хлопотами.
Марьинское было на оброке; следовательно, дела управителя ограничивались собиранием оброка и отправкою денег в Петербург; с хлебопашенным хозяйством он бы и не справился. В полевых работах Герасим Афанасьевич ни до чего 'не доходил', как выражались сами крестьяне. Вся работа его сосредоточивалась на доме; старания его устремлялись к тому только, чтоб дом сохранил по возможности барский вид: 'по крайней мере, если спросит проезжий, чей дом, чтоб без стыда можно было сказать; пускай думает: вот, дескать, как настоящие-то господа живут!' Легко представить себе, в какое смущение приводили старика развалившиеся колонны и соломенные крыши; но хлопоты его о поправке всего этого оставались, как уже сказано, бесполезными. Нечего, конечно, и говорить, что старик не помышлял даже о каких-нибудь доходах для себя собственно; он не проживал даже получаемого жалованья - некуда было. Единственными расходами его были: свечка в церковь да семя на чижей и всяких птиц, до которых он был страстный охотник. Нельзя же старому холостяку, да еще деревенскому жителю, существовать без какой- нибудь привязанности! Вы непременно нашли бы в его комнате во всякое время года до десяти клеток. В настоящую минуту все, однакож, было забыто - и пташки и клетки.
С тех пор как Герасим Афанасьевич находился в Марьинском - этому скоро девять лет, - никто из помещиков ни разу туда не являлся. Теперь вдруг разом все собрались: и барин, и барыня, и дети. Из письма, полученного утром, значилось, что все ехали в деревню провести весну, лето и даже часть осени.
В это утро Герасим Афанасьевич сделал, конечно, более десяти верст, бегая по одному только двору. Седая голова его появлялась почти в одно время во всех окнах огромного дома, и голос его, ободрявший рабочих, неумолкаемо раздавался в саду, в комнатах и во всех концах двора. До приезда оставалось еще два дня, но старик торопился, боясь дождя, который грозил с минуты на минуту оборваться с неба.
Появляясь на пороге дома, управитель всякий раз с беспокойством поглядывал на сивые облака и всякий раз, делая вид, будто не замечает крупных капель, которые падали ему на нос, с удвоенною суетливостью обращался к работникам:
- Ну-ка, братцы, не зевай, не зевай! половину уж дела сделали - молодцы!..
Софрон, вон там щепку забыл, подбери поди - нехорошо. Дружней, ребята, дружней! надо убраться до дождя; время и без того мало: дождик пойдет - не успеем.
- И без того уж давно каплет, Герасим Афанасьич, - заметил, осклабляясь, молодой парень.
- Где?.. разве идет? Это так! - подхватил управитель, торопливо снимая пальцем каплю с кончика носа, - а что за беда, если и идет? пускай его! Не сахарные, не растаем. Ну-ка, братцы, полно, полно! Надо так сделать, чтоб заслужить от господ благодарность. Видите, какую они нам честь делают, что к нам едут! Мало ли у них вотчин-то, а небось в Марьинское собрались: это значит, нас любят! Ну, живо! живо!
И Герасим Афанасьевич, чтоб не получить замечания о дожде, который не на шутку начинал падать, поспешно удалился в другую сторону, шел к скотному двору, обходил службу, появлялся в доме или направлялся к старому маляру, который тотчас же принимал мрачный вид и начинал тыкать своим помазком в решетку. Наконец дождь так усилился, что сам Герасим Афанасьевич убедился в невозможности продолжать работу.
- Ну, братцы, делать нечего; так, знать, богу угодно! - сказал он, снова появляясь на середине двора. - Вот что, ребята, погодите-ка на минуту: бабы пускай идут по домам, а вы постойте; надо нам кой о чем переговорить. Эй, сходи кто-нибудь за теми, которые в саду работают, зови сюда, скорее! - заключил старик, принимаясь почесывать переносицу и расхаживая с озабоченным видом мимо собравшихся в кучу мужиков.
Немного погодя из саду показалась другая толпа, также с граблями и скребками; все обступили полукругом управителя.
- Вот, братцы, - начал он, весело оглядывая присутствовавших, - господа делают нам великую честь, к нам едут. Смотрите же, братцы, держать себя как можно в аккурате: ни пьянства чтоб этого не было, ни шума, ни шалостей никаких; господа этого не любят, оборони помилуй! Вот еще о чем я вам хотел сказать: вот вы теперь молчите, а приедут господа, полезете к ним со всяким вздором - уж это беспременно… это нехорошо, и господам будет не в удовольствие. Так вот что, братцы: если у кого есть теперь просьбы какие, недостатки или жалобы, лучше теперь говорите, потому, главная причина, не надо этим господ беспокоить…