Сопроводив свои слова театральным жестом, Тоуд продекламировал:
— Я… ну это… тут работенка подвернулась. Срочная халтурка, значит. Так я это… того… пойду. Зашел вот предупредить. Утром буду, еще до петухов!
С последними словами, не тратя больше времени, он развернулся и стремглав пустился бежать сквозь темноту зимней морозной ночи, не обращая внимания на душераздирающие вопли «жены» и завывания «детей», кричавших ему вслед: «Папа, папа! Папочка, вернись! Куда же ты?!»
Наконец крики стихли, растворился в ночи и свет из окон гостеприимного дома. Впервые в жизни Тоуд вдруг обнаружил, что, оказывается, ночное логово на земле под прикрытием колючих кустов живой изгороди может быть нисколько не хуже и не опаснее, чем любая крыша над головой.
Последующие дни оказались едва ли не самыми черными в полной бурных событий жизни Тоуда. Сам он предпочитал особо не распространяться о них даже много лет спустя. Потому что, кем бы он себя ни представлял, кем бы ни мечтал быть, чем бы ни прославился в другие времена, — факт остается фактом: в ту зиму Тоуду довелось побывать в шкуре самого заурядного бездомного бродяги.
Маскарадный костюм трубочиста по-прежнему выручал его, но, даже если сам Тоуд мнил себя опытным, высококвалифицированным представителем славной гильдии Почетных и Заслуженных Трубочистов, окружающие вполне резонно воспринимали его как неудачника, потерявшего работу и не имеющего никаких шансов найти себе новое место.
Впрочем, за время странствий Тоуд встречал и милосердие, и дружелюбие. Крестьяне и жители небольших городков частенько (в самые холодные ночи, когда живая изгородь переставала быть надежным убежищем) пускали его переночевать — в амбаре или сарае, если он у них был, или в свином хлеву, если он не был к тому времени занят. Почти всегда ему предлагали миску каши-размазни да кусок хлеба. Это позволяло ему поддерживать силы для продолжения путешествия, и принимал Тоуд любую, самую скромную еду с множеством слов благодарности и с комичным сниманием шапки и прижиманием ее к груди. Стоило словам ропота на жестокую судьбу закружиться у него в голове, стоило отчаянию сдавить сердце, как он тотчас же вспоминал свору гончих, несущихся за ним по пятам, или — о ужас! — представлял себе костедробильные объятия жены трубочиста, доведись ей обнаружить обман. В общем, Тоуд научился радоваться тому, что он жив, да не только жив, но и более или менее здоров и невредим и при всем этом еще и на свободе, а не в тюремной камере.
Зима не бесконечна, повторял он себе. К тому же он рассчитывал еще до наступления весны добраться до Берега Реки, до родного Тоуд-Холла, где его ждали столь сладостные уют и комфорт.
Может показаться странным, что путь домой занял у Тоуда столько времени, но стремительный самолет в своем безумном полете унес его в совершенно незнакомые места по другую сторону Города, где все было не так и по-другому. А кроме того — и это едва ли не было основной причиной задержки, — он вовсе не горел желанием немедленно вернуться в Тоуд-Холл, где его неминуемо ждали все те лишения и ограничения, избежать которых он так стремился все последние годы. Ведь там, на Берегах Реки, Барсук, Крот и Водяная Крыса ждут не дождутся, когда он вернется, чтобы снова посадить его под домашний арест, теперь куда более строгий (это, разумеется, при условии, что Крот и Рэт все еще живы; впрочем, одного Барсука Тоуду хватило бы за глаза).
Да и как ему теперь смотреть им в глаза после всего, что он натворил? Крота он бросил в тяжелый час. Рэта — фактически вышвырнул на лету из кабины самолета. Барсука же, доверившегося ему, он просто-напросто обманул и предательски запер в курительной, где тот (по разумению Тоуда) наверняка сидел до сих пор.
Так что бродяжничество Тоуда, его путешествие вокруг Города, которого он избегал по необходимости, и в стороне от реки — это уже по собственному малодушию и из-за угрызений совести, — было бесцельным и хаотичным. Быть может, он лелеял в душе надежду на то, что с весной все уляжется, утрясется, забудется и ему будет позволено начать все заново — вернуться в Тоуд-Холл и зажить в нем спокойной, тихой и скромной жизнью, из которой на этот раз будут навеки вычеркнуты всякие мысли о каких бы то ни было машинах, транспортных средствах и путешествиях.
Такие мысли, чувства и надежды сопровождали Тоуда в те тяжкие дни, когда мир, который ничем не был ему обязан, одаривал его куда большим добром и милосердием, чем Тоуд того заслуживал. Наверное, эти впечатления и размышления и поддерживали его в дороге, даря надежду на то, что рано или поздно все будет хорошо.
Погода начала меняться к лучшему, и хотя еще нельзя было сказать, что в воздухе пахло весной, зимы в нем с каждым днем становилось все меньше и меньше. Тут и там на пригорках расцветали подснежники, а однажды утром, проснувшись оттого, что на лицо ему упали уже по-весеннему теплые солнечные лучи, Тоуд обнаружил, что прямо перед его носом чуть распустился первый цветок мать-и- мачехи, желавший ему доброго утра и счастливого пути.
В такое вот солнечное утро Тоуд подошел к какой-то деревне. Еще издали он увидел колокольню деревенской церкви, а по мере приближения его несколько раз обгоняли повозки и телеги, в которых ехали празднично, по-воскресному одетые люди.
«Сегодня не воскресенье, — прикинул в уме Тоуд. — На общую молитву по случаю церковного праздника тоже не похоже: слишком уж веселы и беззаботны эти люди и нет в них подобающей торжественности. Наверное, в деревне свадьба! А значит, здесь соберется немало народу в самом благостном расположении духа, что может сослужить добрую службу несчастной жабе… то есть бедному странствующему трубочисту, которого не только накормят и дадут выпить, но и одарят на радостях шиллингом-другим, а то и поболее. Э, да что там: я сам готов отдать последний грош (если бы он у меня был) за то, чтобы посидеть вечер в веселой компании и переночевать в деревенском трактире».
Подбадривая себя сладостными грезами, Тоуд приближался к деревне, не забывая весело и дружелюбно приветствовать всех обгонявших его гостей, ехавших на свадьбу.
— А свадьба-то, должно быть, знатная! — присвистнул он, прикинув количество гостей.
В радужных мечтах бродяги вожделенная пара шиллингов на глазах вырастала до флорина, а то и — страшно сказать — до полгинеи!
Чем ближе он подходил, тем лучше ему становилась видна немалая толпа людей, собравшихся у деревенской церкви. Не занятая гостями часть площади посреди деревни была уставлена бричками, двуколками, другими экипажами, среди которых наметанный глаз Тоуда тотчас же отметил с полдюжины автомобилей (два из них — новейших моделей). Гости мужчины были одеты в парадные костюмы, дамы — в подобающие случаю нарядные платья. Помимо гостей на площади собралась целая толпа зевак, из которых одни были одеты едва ли не лучше, чем приглашенные, а другие — в жалкие лохмотья хуже тоудовских.
Когда он подошел к церкви, приглашенные уже скрылись за ее массивными дверями. Попытки Тоуда выяснить у зевак имена виновников торжества ни к чему не привели. Оставшиеся на площади все свое внимание перенесли на ожидание невесты и ни на миг не хотели отвлекаться ради того, чтобы объяснить бродячему «трубочисту» суть дела.
Наконец невеста появилась на площади, выйдя из ворот ни много ни мало самой мэрии, здание которой располагалось как раз напротив церкви. Сопровождал невесту высокий седовласый джентльмен — ее отец, выступавший с такой гордостью и радостью, словно сам был женихом на этой свадьбе.
А радоваться было чему: если уж молодые надумали обвенчаться зимой, то о лучшей погоде для дня свадьбы и мечтать было нельзя. Яркое солнце сияло на чисто вытертом ватными облаками и теперь безупречно голубом небе. Жимолость, обвивавшая каменные стены церкви словно праздничными гирляндами, была украшена бриллиантами крупной росы. Клумбы покрывали нежные облачка цветущих подснежников и веселые золотинки мать-и-мачехи, уже попадавшиеся Тоуду в полях и распустившиеся здесь, на взрыхленной земле, в полную силу.
В общем, нельзя было винить Тоуда в том, что он, расчувствовавшийся и умиленный этой красотой, несколько расслабился и просмотрел приближение кое-кого из чуть задержавшихся важных гостей. А были среди них весьма заметные персоны, такие, например, как парочка епископов, наряженных в праздничные пурпурно-черные одеяния. Неплохой компанией для них были четверо высоких, сильных, в полной форме, почетных стражников. Судя по их грозному и надменному виду, этот квартет был удостоен чести никак не меньшей, чем охрана какого-нибудь лорда.