мало-помалу становится способным видеть какой-то род своеобразного сладострастия и находит приятным ощущение тяжкой боли. Вот она где, высшая ступень уродливой порчи и нравственного омертвения!
- Да ты, дядя жиган, про Сибирь расскажи, потому, - не ровно кому туды в гости на побывку смахать придется, - так чтобы, по крайности, знатье было, - заметил кто-то из слушателей.
- Сибирь... Про которую Сибирь? - возразил жиган. - У нас, по-настоящему, Сибири-то две. Первым делом - батюшка Сибирь-тобольский, а второе - мать Сибирь-забайкальская. Так я тебе, милый человек, про матушку нашу рассказывать стану.
...Широки, брат, эти Палестины забугорные!.. Реки у нас широкие, Волга супротив наших - тьфу! Горы наши, слышно, сам черт громоздил, как месиво месил, чтобы стены в аду штукатурить, а леса-то, леса - ух, какие потёмные, привольные! Иной на двести верст словно черная туча тебе тянется, и скончанья, кажись, ему нет. И дерево растет там крепкое да высокое; всякое дерево, а больше все кедр. Этот самый кедр наперед всех взращен был у бога; потому, слышно, ему и прозванье такое по писанию есть: кедра ливанский.
...Сидим мы, брат, по зимам-зимским в острогах, жрем пищию казенную, серую, да и с той умудряемся жиру да силы себе набираться, чтобы, значит, к весне бежать посподручнее было. А как придут этта весновки, снега сибирские таять почнут, реки потоп на десяток верст тебе пустят, - ты, значит, и выжидай своего случаю. Выгонят куда ни на есть на работу из острога, в поле дерну копать али в лес ломать вишни, - тут ты и удирай. Такое уж у нас абнакновение, чтобы по весне беспременно савотеек стрелять. И утекаем мы партиями: два-три товарища. Запасся хлебушком дня эдак на четыре порцыей - и прав. В Нерчинском-то работа чижолая: руду копать, а на воле хоть и с голоду помрешь, да все ж она какая ни на есть, а воля прозывается. Главная статья до моря* добраться, потому - наш брат-жиган в бегах все больше к Иркутскому путь держит, чтобы поближе, значит, к Рассеюшке любезной. Только до моря-то не близкий путь. Перво- наперво через Яблоновые бугры перебираться нужно глушь, такая, что не приведи ты, господи! Одни ноги- то - во как поискалечишь себе! а потом - как, значит, перевалился за бугры - тут тебе еще того хуже пойдет - самое распроклятое место - братская степь. За степью леса непродорные. А ты все больше по лесам этим самым скитаешься, - потому иначе изымают. Нашему же брату ловля по осени нужна, а весной она совсем не резонт. Господи боже ты мой, мука-то мученская какая! Иное место буряты эти - самый что ни есть рассибирский народ! - словно супротив зверя лютого облаву на тебя держат. А ты, знай, иди-хоронись себе по лесам по темным. Другой раз, где опасливо, и на дерево влезешь, да ночь просидишь, потому зверье. Много нашего брата зверь лютый потравляет, кабан да медведь, потому - он, зверь этот, до мозгов человечьих лаком, ну и до тела тоже, значит, жрет: мясо-то наше сладкое, говорят, ровно что голубиное. И пуще чем от зверя еще - с голоду мрет савотейник. Пищии никакой, окромя черемши трава такая вонючая по лесам растет, - водой больше питаешься, а с воды брюхо пучит; ну, слабеет человек. И как только пошагал ты на бугры, так тебе редкий день без того и не пройдет, чтобы на мертвеца не наткнуться. И на степи, и в лесу потом, и по берегу морскому все мертвецы попадаются. И это все голодный мертвец. Лежит себе синь-синешенек, оскалимшись, ровно бы смеется над тобою... Иной ободранный, - это, значит, зверь его глодал; смрад идет... Страсти, прости господи!.. Перекрестишься за упокой да и продираешь себе мимо. 'Вот, не нынче-завтра, - думаешь, - самому то же будет!' - а сам все дале и дале бредешь. Обувь порвалась, никуда не гожая, - нужды нет, потому - уж планида твоя такая, чтобы муку эту приймать.
______________
* Озеро Байкал.
...Вот так-то раз и шли мы с Коряевым, - приятель-то мой. Девять дней не емши были. Я-то еще подобрей, а он совсем уж через силу ноги двигает. На восьмой день сел под дерево и... не видал бы, не поверил! - горько всплакался. 'Видно, - говорит, - помирать мне тут! Не могу больше идти'. Взглянул ему я на ноги: в кровь поязвлены, распухли все, и сам-то от голоду пухнуть начал. Защемило во мне - жаль его, беднягу, стало; бросить живьем совесть зазрела: человек ведь, опять же и товарищ. Что тут делать? Сам слаб - того гляди, свалишься; одначе сгребал я его в охапку, взвалил на плечи да и поволок... Как уж волок, худо ли, хорошо ли, а только с роздыхами - день протащил на себе. Заночевали в лесу, Наутресь полегчало ему - 'сам, - говорит, - пойду, спасибо за послугу'. Ну и пошли. А кругом-то лес, трущоба такая, что ни тропинки нет, ни следа человечьего. Нога во мху что в пуху тонет, трава высокая, почитай до носу тебе - коленки на руки захлестывает; путаешься в ней на каждыем то-ись шагу, а тут еще сучья эти сухие да ветви колючие - все лицо хвоем поранишь... Упал мой Коряев 'помираю', говорит. Взглянул я - точно, как быть надо, взаправду помирает человек. 'Что ж, - говорю, - отходи себе с богом, а я пойду'. - 'Нет, постой, споведаться перед смертью желаю; будь ты мне, - говорит, - заместо отца духовного, а потом на духу весь мой грех батюшке передай; пущай его разрешит, коли можно... Я, - говорит, - убивца, я двадцать семь душ хрестьянских загубил... мне место у дьявола в когтях, потому - кровь на мне'... Сказал он это и помер мало времени спустя. А меня голод морит разанафемский просто! И нашел тут на меня соблазн: топор при себе был 'дай, - думаю, - отрублю кусок мяса у покойника да поем!' Одначе совесть зазрела. Все едино околевать-то придется, так пошто, думаю, лишний грех великий на душу брать? Перекрестил я тут приятеля и пошел. Не доходя дни за два до моря встренулся я с товариством - тоже беглые были, восемь человек, и доплелись мы кое-как до Байкала, побираючись с голоду травой этой самой да луком полевым. Скрали мы себе ночью лодку негожую. Что будет, то будет! Коли не скрепчает ветер - переплывем, а подымутся волны - ко дну пойдем. Поплыли. Четверо гребут, пятеро воду выкачивают, потому - коли не выкачивать, в минуту и со скорлупой-то своей дырявой потонешь. Ну, добрались кое как до другого берега - тут уж повольготнее стало, полюднее, и народ-то все милосердый живет, свои православные. Только нет того, чтобы грабить или разбойство чинить какое, а все именем Христовым просишь. И ежели украсть или же - чего хуже - ограбить, так свои же бродяги, не токма что селенцы, убьют беспременно, потому - идешь не ты один, а и за тобою кажинное лето много народу ходит, и, стало быть, из-за тебя все другие пристанища и хлеба куска должны решиться. Поэтому мы в Сибири оченно смирны, и любят нас за то православные-савотейки, и деньгу подают, и в избу к себе примут, а ты им за это на покосах аль на жнитве помогаешь, да бабы еще колдовать просят и подарки за то носят - мы там за колдунов слывем - и все много довольны. Так-то и бродим до осени, а как утренники осенние пойдут, тут уж ты сам норовишь, чтобы начальство тебя изымало да в острог до весны засадило. Вот каковы-то они есть, наши Палестины забугорные!
...Много раз этаким-то манером лататы задавал я по Сибири, кажинную весну почитай! Раз я до Томского доходил, раз до Перми, а вот, на старости лет, господь привел и в Белокаменной побывать, да и с вами в Питере покоптеть. Распроклятый этот Питер! Уж как ведь, кажется, хоронился, ан нет-таки, изловили зверя матерова, волка серо-травленого. Так-то оно, братцы!..
- Да какой черт тебя дергал бегать-то? Сидел бы себе смирно на каторге! - с участием проговорил Кузьма Облако.
- Э, милый человек, уж и как тебе это сказать, сам того не знаю! развел руками Дрожин. - Вся жисть моя, почитай, в бегах происходит, потому люблю!.. до смерти, люблю это, и голод, и холод, и страх-то, как облавят тебя невпору, а ты хитростью, не хуже лисицы, хвостом виляешь, - любо мне все это, и только! Теперича меня опять на Владимирку, значит, безотменно решат, и я до матери-Сибири пойду. Я и дойду, а только с первым случаем убегу - как бог свят, убегу - не могу я иначе: человек уж такой, значит, каленый.
- Да что же тебя это тянет в беги-то?
- Как 'что'? - воля! Теперича тебе хочется из тюрьмы-то этой на волю? Ну и мне тоже, говорю - любезное это самое дело!
* * *
Мало-помалу арестанты улеглись, и скоро в камере настала сонная тишина, часто, впрочем, прерываемая азартными возгласами дорассветных записных игроков.
- Хлюст!.. Фаля!.. С бардадымом! - раздавались хриплые осерчалые голоса до самой утренней проверки, не давая ни на минуту сомкнуть глаза новому жильцу Вересову, который после всех этих сцен и рассказов находился под каким-то нервно-напряженным болезненным впечатлением.
VIII
АРЕСТАНТСКИЕ ИГРЫ
На другой день после тюремного обеда Вересов по-вчерашнему лежал на своей койке. После разговора с Фаликовым он ни слова ни с кем не сказал, и с ним никто не заговаривал. Он робел и дичился, а они, по-видимому, не обращали на него ни малейшего внимания. Вересову как-то дико и странно казалось первому заговорить с ними: как начать, что сказать им? - потому, чувствовал он, что между ним и его товарищами по заключению словно стена какая-то поставлена, которая совсем отделяет