накренясь. Собаки, кошки, наложницы – все бегут и кричат, и рты их раззявлены в бесконечном крике, и не оборваться ему. А если упасть на землю?! Ну, упади. Земля шатается. Земля дрожит, плывет и плачет под тобой.
Он вспомнил, как обнимал землю там, на берегу, после смерти корабля, когда спасся и выплыл. Сейчас она дрожит и плачет, девочка земля. Она беззащитна. Вот она ворохнулась под ним раз. Еще раз. О, как тяжела и неповоротлива она! Как страшно, когда она шевелится и дрожит под тобой. Ты, вышедший из ее чрева и жаждущий вернуться в ее черное нутро, и так боящийся, и так не хотящий этого, навечного, мрака. Гляди, как он близок. Молись.
Самураи давно уже бросили их. Люди оголтело бежали к морю, как будто в море, в его шири, тьме и глади их ждало спасенье. Лесико выпросталась из веревок, вытащила из брошенных ножен самурайский короткий кинжал, перерезала путы, коими Василий был обкручен туго. Люди, люди, зачем вы к морю бежите! Вы еще не знаете, что там – тоже гибель. И страх ее неописуем; страх и ужас ее зелен и бездонен, и глаза глубоководных рыб горят жадным фосфором, освещая путь без возврата, ужасаясь делам Божьим на земле.
– Назад! Назад!.. Цунами!..
Громадная, из-за края моря, темнозеленая, с белым петушьим дерзким гребнем, волна шла, наполняя ночной воздух и весь ночной игрушечный, маленький мир великим и бесповоротным гулом – шла, разбухая, вырастая, нависая над берегом, заворачиваясь узлом, и гул ширился и рос, и к прошлому не было возврата, и, как зачарованные, смотрели обреченные маленькие, как букашечки, люди на великую, ростом во весь мир, непобедимую волну, идущую на них, живых, широкою водяною лопатой, призванной закопать, погрести одним махом всех – и грешных и безгрешных, и детей и стариков, и живых и мертвых в прадедовских яматских могилах, – и дома и скот, и петухов и быков, и незамысловатые, милые сердцу бедняцкие бирюльки и немыслимые богатства роскошных сенагонских палат, россыпи жемчуга в сундуках и шкатулках, – и, задрав голову, глядела Лесико, русская девочка, иокогамская гейша, на нависшую у нее над головой толщу зелено-черной, белопенной воды, и глядел русский моряк в рваной рубашке, парень, так любящий ее, что сердце выпрыгивало вон у него из груди полосатым бурундуком, на повисшую у него над головой смерть – да, и его смерть тоже, и наконец-то, но нет, он не хочет ее, он не смирится с ней, он не сдастся ей! Никогда!
Он кинул безумный взгляд вниз, на землю. На сверкающей ночным росным инеем тропке, сбегающей к морю, он увидел две выброшенных приливом мертвых морских звезды – они обняли друг друга лучами, словно ласкаясь, и были удивительно похожи на разрезанные ножом оранжевые апельсинные шкурки – так очищал когда-то в приморских ресторанах апельсины, ловко орудуя перочинным ножом, его погибший на взорванном крейсере друг, бравый матрос Гришка, и клал шкурки на камчатную скатерть, и смеялся: «Гляди, ползут, как морские звезды, право!..» – и требовал, чтоб еще к столу коньяка принесли, и щурился от солнечных брызг, и вдыхал аромат острых, щекочущих ноздри спиртовых масел, вылетевших фонтанчиками из желто-золотых шкурок, – обнимитесь, звезды, еще крепче. Вы мертвы. Мы умрем через миг. Мы сравняемся с вами. Все на свете равно. Все принадлежит лишь гибели.
А ты?!
Он обернул лицо к Лесико. Она обернула лицо к нему.
Они крепко схватились за руки, и их руки и пальцы стали похожи на железные звенья неразъемной якорной цепи.
Они оба, одновременно, выкрикнули имена друг друга – за мгновенье перед тем, как огромная ледяная и соленая волна накрыла их и других людей с головой, забила им ноздри, глаза, уши, легкие, сердца непреложной волей своей, затянула, навалилась стопудовой тяжестью, перекрутила половой тряпкой, понесла, – и рук не расцепили.
..................Я иду по снежной, искатанной шинами и полозьями дороге, в изножье снежных приречных холмов. Нынче Водосвятье. Большой праздник – Крещенье. Господа нашего сегодня крестили в ледяной купели. О ком я иду молиться в праздничной церкви? Да и взойду ли я в нее, я, на коей столько грехов, и неотмоленных, и не исповеданных?.. Я вижу, как из разноцветной, будто веселый павлин, церкви – куполки у нее выложены пестрой, желтой, красной и синей чешуей, а кресты горят как надраенные – выходит с пеньем крестный ход и сначала обходит храм Божий, а после батюшка, что важно, выпятив живот, шествует впереди, заворачивает выше по снегу, к горе, к святому источнику. Паства идет за ним, вослед. Все поют. Мне не слыхать отсюда, что поют. Я слышу нестройные, косящие, как глаза, в прозрачном январском воздухе звуки, вижу, как шевелятся и глотают мороз губы. Пенье на морозе во славу Господа, как ты хорошо! Я подойду поближе и тоже спою. Я тоже встану в крестный ход, сзади толпы, в самом конце очереди к Богу, дороги к Святой Воде. Вода внизу, в замерзлой реке, – Святая; вода в карасевом озере, зальделом до дна, – Святая; вода в источнике, бьющем здесь, в горе, над веселым цветным храмом, – Святая. Сегодня вся вода на земле – Святая. А в море? В море – нынче – тоже Святая вода? И какое оно, море?.. Хоть бы раз увидать... Страшное, должно быть...
«Не бойся ничего, дитя, – кажется мне, так поет священник, – для того, кто любит Бога, ничто не страшно».
Он поет так, торжественно ступая, выпячивая живот под праздничной парчовой ризой, и размахивает на морозе кадилом, и вздергивает бороденку к белесому, туманно-сизому небу, цветом похожему на серый прелестный жемчуг – такой жемчуг я видала на шеях у благородных дам, его привозят издалека, с южных морей, он в ювелирных лавках дорого стоит. Вот батюшка дошел до источника – остановился. Осенил крестным знаменьем толпу. Все наклонили головы, перекрестились, и я, идущая поодаль, – тоже. Я одна, в черном старом, штопанном пальто, на белом снегу; меня издалека видно. Я смущаюсь подойти поближе. Я опоздала на службу, и батюшка поглядит на меня сердито – в такой-то праздник!
Батюшка окунает красивую большую щетку в источник, взмахивает щеткой над затылками молящихся, поющих. Брызги ледяной Святой Воды летят на головы, на руки и лица людей. Верую во Единого. И я, и я верую во Единого! А кто он – Единый? Возможно ли полюбить Бога так, как ты любишь человека? И вочеловечился ли Он лишь для того, чтобы мы, глупые и неразумные, Его полюбили сильно?
Так сильно, как мужчина женщину любит.
А Он – любил ли Он кого-нибудь? Когда-нибудь?..
Я бегу сломя голову. Ноги вязнут в снегу. Ближе. Еще ближе. Я расталкиваю локтями, ладонями молящихся. Ветер с реки дует мне в лицо. Белесое небо сыплет нежный, чуть слышный снег. Я хочу успеть. Пусть и на меня батюшка брызнет счастливой, Святою Водой. И я буду счастлива. Буду. И очень. Я так хочу кого-нибудь полюбить. Крепко. Больше жизни. Так, как любят самое жизнь. Как любят Бога. Как просит душа моя, голодная по любви, зовущая любовь.
Ведь и крестятся в воде тоже!
Вода, серебряная, холодная, великая Вода, окрести меня!
Я тяну руки. Я вся тянусь вслед за руками. Священник окунает щеточку еще раз в журчащий поток, бьющий из-под разрытого снега, и, встретившись глазами с моими, брызгает на меня синей, сияющей водой, и брызги ударяют мне в щеки, садятся блестками на волосы, на брови, летят прямо в губы, и я не отираю их, я слизываю их языком, я их глотаю, я смеюсь, я их люблю.
Я люблю.
Боже, как я люблю жизнь. Как я люблю Бога, давшего мне жизнь на моей земле.
Я широко крещусь, и золотой, медленный, важный звон плывет с колокольни, дерзко, по-петушьи задранной в серое в яблоках небо, в разрывы лохматых снеговых туч, и легкий звон вместе с невесомым снегом слетает мне в лицо и на плечи, и я вытираю мокрое лицо рукой, и рядом со мною рыжий парнишка восхищенно шепчет:
– Эх и девки красивые нонче на Водосвятье пришли!.. Так бы и съел...
Дай мне любовь, Боженька мой. Дай. И я заплачу Тебе за нее всем. Всем, чем хочешь. Собою заплачу. Жизнью.
«..................