ТИГРИЦА
Кусочек стекла в окне китайской фанзы в лунном свете отсвечивал битой зеленой бутылкой.
На гребне цунами нас вынесло в Иную Жизнь.
Сколько жизней должны были мы пройти на земле? Поменять, как старое, сношенное до дыр платье? Я не знала. Мы очнулись на сырой земле; было ясно – только что откатил отлив. Из песка торчали пучки красных водорослей, черные голыши плотно сомкнувших створки мидий. А что было после? Ты тянул меня прочь от берега, вглубь неведомой суши. Подальше от прилива – он мог нас заново смять, пожрать. Пережитый ужас наполнял нас, как полые бутыли. В легких еще хрипела невыкашлянная жидкая соль. Прямо у берега начинался смешанный лес – то дубовый, то хвойный. В вершинах деревьев угрюмо шумел ветер. Ты взял меня под мышки, поднял, и мы пошли по узкой зверовой тропе.
Та фанза мелькнула в перепутанных голых ветвях лиственницы; бутылочное зеленое стекло вспыхнуло и погасло. Я рванулась: ведь это дом! Можно заночевать! Ты упрямо тащил меня дальше, в чащобу. Там могли водиться дикие звери. У тебя не было оружья. «Здесь живут, должно быть, гольды и китайцы, – хрипло выдохнул ты, то и дело останавливаясь и подталкивая меня в спину, чтоб я живее шла за тобой. – Я немного знаю по-гольдски. Если попросить хорошенько – могут подарить нам ружье. – Ты усмехнулся. – Если, конечно, у них самих есть лишнее. Это тайга. В тайге лишним не бывает ничего».
Ты не рассуждал со мной о том, как мы остались живы: о чуде не говорят. О нем молятся. Его благословляют. О нем молчат – иной раз всю жизнь. Сцепив зубы, сжав губы. Там, на Страшном Суде, нам позволено будет развязать языки.
«Тебе не кажется, родной, что мы идем по лабиринту?..»
«Должно быть. Мы совершаем круги по тайге. Море шумит все глуше. Это не зверья тропа. Это древний лабиринт. Лабиринт гольдской царицы Дадяньшань».
«Ты смеешься!.. Царица... У нас ни капли питья, ни крохи пищи...»
И, жалея меня, ты рылся под папоротниками, находил грибы, ягоды, чудом затерянные меж корней по зиме, засохшие, кисло-сладкие плоды лимонника, из которых китайцы варят с сахаром такое вкусное варенье, – а мы грызли их живьем, морщась: лимонник щипал глотку не хуже русской спелой черемухи.
Когда мы устраивались на ночлег и ты стаскивал в кучу валежник, еловые лапы, ворохи дубовых сухих листьев, чтобы нам было хоть немного тепло, и разводил костер, и пытался жалко укрыть меня своей уже изодранной вконец матросскою рубахой, – мы обхватывали друг друга крепко, отчаянно, мы прижимались друг к другу тесно и навек, так, чтобы задохнуться, чтобы слиться и спаяться – никакой самурай с мечом в замахе не мог быть властен над нами. Мы, только мы. Мы в целом свете. В бескрайней черной тайге, торопливо бормочущей над нами завыванья и заклинанья охрипшего зимнего ветра. Жар поднимался кверху вместе с дымом. Мы притворялись, что спали. Мы не целовали друг друга. Ты не входил в меня острием жизни своей, и я не распахивала тебе свои драгоценные, изукрашенные смолью, ржавью, жалью, лжой и бирюзой ножны. Мы молча, лежащие на груде валежника, обнимались около ночного затухающего костра. И это было сильнее и страшней всех объятий великой любви. Я слышала твое сердце, а ты – мое. Мы понимали оба: мы – живы.
И слезы радости катились у нас по скулам вперемешку со слезами горя, ибо мы не знали, будем ли мы завтра живы, или лесной зверь придет к тлеющим уголям и, весело ворча, загрызет нас, справляя свой звериный праздник.
Звезды на небе перемещались, показывали полночь, отмечали предутренний час. Рассветало. Мы вставали с таежного ложа любви, не произнеся ни слова, и шли – дальше, глубже в лес, промеряя телом, ногами, жизнями сужденный великий путь.
Мы натыкались то на китайские, то на корейские фанзы; иногда, любопытствуя, заглядывали внутрь. Мы видели людей, а люди глядели как бы сквозь нас, словно бы не видя нас. Мы, пугаясь, даже ощупывали себя: не призраки ли мы? Но нет, мы были живые и во плоти. И китайцы, и корейцы не желали нас замечать. Возможно, они были столь деликатны, в сравненьи с жителями яростной Ямато. Корейские женщины были одеты в белые юбки и в белые кофты. Я улыбалась, показывая тебе глазами, что мне хочется такую же одежду. Белую, как наш чистый русский снег. Ты предостерегающе поднимал палец: не говори про снег, накликаешь, будем мерзнуть в лесу, а ни у тебя, ни у меня нету шубы. Однажды я заглянула в окно миленькой корейской фанзочки и увидала там большую глиняную печь, похожую на котел. Ты сказал мне, что это кан. Если ударят холода, корейцы растапливают кан и сидят около него, греют руки и ноги.
А тучи летели, летели по серому небу, сгущались.
Это снег, снег должен был пойти.
День был солнечный. Ударил крепкий мороз – то, чего ты так боялся. Мы обнимали сами себя за плечи. Это не могло помочь. Это было смешно. Мы смеялись друг над другом, глядели в глаза друг другу, дрожали. У меня зуб на зуб не попадал. Ты жалел меня, гладил меня по плечу. Повторял: «Мы выбежим, выбежим на гольдов. Они не оставят нас в беде». – «Но нас ведь никто не видит из живых людей!» – в отчаяньи крикнула я. Ты смолчал. Ничего не ответил. Раздвинул руками переплетенья диких ветвей, и прямо в наши лица глянула пронзительная синева – ровная гладь круглого синего озера затопила наши глаза и сердца, жадно пьющие свет.
Ветер дул резко и настойчиво. Рвал волосы у тебя на голове – они изрядно отросли за время скитаний. Куда исчезла короткая стрижка. Солнце вызолотило кожу у тебя на лице, запястья, ключицы под воротником истрепанной рубахи. Наша одежда смерзлась. Стайка гусей с шумом взлетела из заводи. «Хочешь, я нарву травы и укрою тебя ею, чтоб ты не задрогла совсем? – кривя губы на морозе, спросил ты, и глаза твои наполнились слезами. – Я так люблю тебя, Лесико! Я не позволю тебе замерзнуть!»
«Что это за озеро, родной?..»
«Я не воевал здесь. Я воевал немного в сухопутных войсках, прежде чем снова вернуться на крейсера, но не здесь, а ближе к китайским горам. К железной дороге ближе. К той, что вдоль всей границы ползет змеей. Если я помню карту здешних мест верно, то это озеро зовется Ханка. Офицеры удивлялись, до чего хорошо я, простой мужик, карту знал».
«Ханка. Женское имя».
«Все на свете для мужчины – женское имя. Любимое имя. Кто-то любил женщину и назвал ее именем озеро».
Ты беспомощно глядел на меня, и тут из-за голой, обдерганной ветрами лиственницы вышла раскосая, сильно загорелая женщина. Она была в мужских кожаных штанах; ружье висело на ремне у нее за плечами. Она глядела на нас внимательно и насмешливо. Она знала все про нас, а мы про нее – ничего.
«Яоцинь, – сказала она, и ветер донес к нам ее звенящий голос. Она ткнула себя кулаком в грудь. – Яоцинь!»
Вот тебе и женское имя. Ты попытался улыбнуться, но улыбка не вышла у тебя. Я переводила взгляд с нее на тебя, с тебя на нее. Она быстро сняла с плеча ружье, покачала на ремне, как бы раздумывая, и вдруг, размахнувшись, бросила тебе.
Ты поймал подарок и сжал в кулаке так, что пальцы посинели. И я заметила, что ты оброс бородой, а глаза твои горят, как у дикого лесного зверя, у волка, у тигра.
«Подстрели кобчика, она тоже вкусный, ежели изжари, – сказала женщина, безжалостно ломая наш язык. – Повези – подстрели большой медведя. Многа мяса изжари, многа. Можна вяли, можна жари, можна вари в котла. Не умри нынче».
«Не умри нынче», – как завороженный, повторил ты вслед за Яоцинь, смотря ей в рот, как ребенок смотрит в рот учителю, запоминая его слова на всю жизнь, и по моей спине пошел холод, а по груди потекли горячие ручьи предательского пота. По ложбинке между грудей потек мой горячий, жалкий страх – за тебя, за нашу жизнь, что плясала меж узких глаз на мушке бывалого ружья, бьющего в цель без промаха. Она не