а любил Наследник более всего сладкое испанское вино, херес и мадеру, и хороший портвейн тоже любил, и ему важные господа, его родня, бутылочки портвейна все время дарили. Вон из Вавилона, вон! Поезда громыхали мимо града, гудели паровозы, шли на Восток, только лишь на Восток. Она прибрела на вокзал, долго торчала около билетных касс, глядела широко распахнутыми черными глазами. Ее принимали за цыганку, за побирушку. Совали ей в руку монетку. Она почтительно брала сперва, кланялась шутейно, – потом, озорно блестя глазами, подбегала к уходящему благородцу и засовывала ему холодную монету за шиворот.

Бородатый дядька, верно, из служащих, в скромном пальтенке с заплатами на локтях, сработанных заботницей-женой, ухватил ее глазами; крикнул весело: «Эй, девчоночка, что так жадно глядишь... хочешь вдаль, в неизвестность?!.. А деньжонок нет счастливый билет купить?!..» – «Мне делать тут нечего, в Вавилоне, – отвечала она доверчиво, – я все перепробовала. Худо тут мне, дяденька. Может, в других землях люди и получше живут. Хочу туда!» Бородач засмеялся, хлопнул себя по карману, вскричал: «Поедешь со мною по Новой Восточной Дороге?!.. я еду до станции Бира, это далеко, девочка, страшно далеко – надо ехать неделю, другую, месяц... на краю света!.. будем обедать в ресторации, я тебя буду водить туда, сажать за столик, как даму... одному путешествовать скушно – решайся!.. я честный мужик, я тебя не трону и пальцем... в одном купе поедем, а не трону, вот святой истинный Крест...» А глаза прищуренные, добрые, хохочущие беззлобно, хорошие. Она кивнула. Они вместе подбежали к окошечку, откуда раздавали бумажки на проезд, и дядька сунул туда деньгу, в то время как его багаж сзади волок на решетчатой тележке пузатый и одышливый, с серебряной бляхой, носильщик.

Они впрыгнули в поезд за три мгновенья до того, как он тронулся и пошел, и пошел, набирая ход, торопливо и резко стуча на стыках страшными колесами. «Располагайся, это наше купе, можешь раздеться, я не смотрю». Она оглядывалась восторженно. У нее не было с собою никакого багажа, даже халатика. Все свои вещи она оставила там, в доме последнего хозяина, да и какие у нее были вещи? Три тряпки? Два бедняцких украшенья в шкатулочке? Самая большая драгоценность – ботинки на шнуровке – были при ней: на ней.

Дядьку она не помнит как звали. Он деликатничал с нею, миндальничал. Он представлял ее в вагоне- ресторане своей дочерью. Он заказывал ей лучшие блюда, весело, довольно глядел, как она ест: а бланманже ты пробовала когда-нибудь?.. а креветок?.. а жареное мясо в винном соусе?.. а лионские кнели?.. Официанты радостно несли на их качающийся, ходящий ходуном столик графин с темно-красным лафитом, с абрикосовым ликером, торжественно ставили. Она чувствовала себя царевной. Мужское вниманье льстило ей. Он, когда они поздно вечером оставались одни в двухместном купе, вежливо откланявшись, выходил в коридор, чтобы она могла раздеться на просторе, не стесняясь никого, и юркнуть под одеяло. Она скидывала платье, выключала газовую лампу. Благодетель входил, предварительно постучав. Она молчала – делала вид, что уже спит. Он понимал ее обман. Усмехался в бороду. Гладил ее лицо шершавой огрубелой ладонью, и это называлось на их языке – спокойной ночи.

Через несколько минут он уже мирно храпел. Она поднималась на локте, откидывала вагонную штору, глядела вдаль, на бегущие мимо поля и луга, нищие деревни и сизые от росы лощины и перелески, на черных иссиня ворон, мертво сидящих на придорожных столбах. Взглядывала на брегет, отцепленный дядькой от атласного жилета: три ночи... четыре утра. Звезды бежали высоко в небе над поездом, вместе с поездом. Под утро она засыпала, и счастливая улыбка чудесного путешествия плыла на ее губах, как маленькая уклейка.

Она не боялась летних гроз. Чем дальше они продвигались на Восток, тем страшее были налетающие внезапно грозы – с синими и зелеными молниями, с ураганным ветром, приминающим все живое к земле, с изломанными, поверженными наземь деревьями, расщепленными повдоль могучих стволов.

В одну из грозовых сибирских ночей, на безымянном разъезде, на сиром полустанке, дядька вышел покурить на платформу, зачем-то напялив, хоть и тьма ночная спустилась уже, и все восхищенные зрители спали, – шикарный атласный белый жилет, богатый позолоченный, в алмазных искорках, брегет, и модную велюровую шляпу, – стоял и курил, а паровоз гудел призывно, и молнии уже хлестали наотмашь из загустелых, как черная сметана, туч, и разбойные люди-шатуны приняли его за роскошного столичного богача, – ух, должно быть, карманишки денежкой под завязки набиты!.. прикончим-ка его, ребята, пожива ждет нас хороша... – и убили, ткнули в него длинным острым таежным ножом, как в медведя. А карманы-то и пусты оказались – крошки табаку, крохи печенья, которым он попутчицу прикармливал, как птичку.

Она не видела убийства. Она сидела в купе, в подушках, прижавшись лицом к окну, и наблюдала великолепье черной, сине-ослепительной, жуткой грозы, слушала завыванье ветра, гнущего верхушки пихт и елей до земли.

Она не понимала, что произошло, и не узнала никогда.

Она поняла только то, что осталась одна, уже к вечеру следующего дня, когда поезд подошел к Иркутску и желтофлажницы стали возглашать протяжно: «Вокзал Иркутск!.. Стоянка двадцать минут!.. Не опаздывать, господа пассажиры!..» – напугалась, согнулась пополам, уткнула лицо в сгиб руки. Дрожала: как же теперь я?.. он бросил меня, такой славный... вот остались вещи...

За вещами потом пришли из вокзальной конторы. Здесь, в Иркутске, где на вокзале пахло дешевым табаком и дешевым мылом, где по углам зала ожиданья сидели торговцы кедровыми орешками, а бабы с лотками, заваленными горами облепихи, беззастенчиво шныряли туда и сюда, зазывая, пересыпая в заскорузлых пальцах нежную топазовую ягоду, ее и высадили с поезда, ибо обнаружилось, что из смущенной, шитой белыми нитками обманной экономии убитый дядька приобрел ей билет вовсе не до Биры, что находилась еще за тысячу верст отсюда, на Китайской Восточной Железной Дороге, а всего лишь до Слюдянки, что рядом с Иркутском; возмущенные инспекторы и Слюдянки ждать не стали – сразу попросили вон. А проводница нашептывала главному инспектору на ушко, что, мол, легкая девочка, что вез с собою понятно для чего...

На вокзале она сначала плакала. Плакала долго и горько. Потом утерла слезы. Огляделась. Прицепилась к торговке облепихой: дай поторговать, я тебе помогу!.. Дала. Так ходила она с лотком, полном красно- золотых, вроде щучьей икры, ягод, среди многих людей, и люди давали ей медные и железные кругляши на мгновенную сладкую радость, и к вечеру лоток опустел. Торговка отсыпала ей в кулак ее дневной заработок. И она купила себе хлеба.

И съела его на ночном вокзале, забившись в закуток, снова давясь слезами, размазывая их по грязным, в железнодорожной саже, щекам.

Она подряжалась на разные работы. Она научилась делать то, чего не могла раньше. Обходчики давали ей в руки алый, похожий на мандарин или свеклу, фонарь и тяжелый молоток, и она ходила меж вагонов, когда поезда вставали на стоянку, и стучала молотком по колесам – проверяла на прочность. Путейщики обясняли ей, что почем. Какой звук плохой, какой – верный. Она слушала музыку железа. Нюхала сласть мазута. Она спала в каморках и каптерках, и стрелочницы, помолясь и всплакнув, накрывали ее жесткими, вытертыми дорожными одеялами. Она нанялась однажды даже разгружать уголь для паровозной топки, и ее, девушку, взяли – так уже мускулиста и обветренна стала она, как заправская работница; да и кем, кроме работницы, пребывала она на земле? Она высоко вздевала лопату с горками угля, бойко бросала в железный ящик. Вся перемазалась. Рядом с вокзалом находились знаменитые на весь Иркутск Иннокентьевы бани. Она пошла туда на ночь глядя, с тремя напарницами-обходчицами – отмываться от угольной пыли. И они терли друг дружку жесткими сибирскими вехотками и хохотали. А потом у одной бабы с намыленного скользкого пальца упало на мраморные банные плиты колечко – и вдребезги. «Чо это, Кланя!.. Примета злая...» – «Да, бабы, оно ж из нефрита было... хрупкое... не удержала я свое счастье... сронила, разбила...»

Чтобы утешить горе подруги, бабы после бани в дорожной сторожке пили водку. Она пила вместе с ними. На ее юные щеки всходил пьяный румянец. Глаза бешено косили. Она хотела сорваться в пляс, да бабы схватили ее за подол, не пустили: еще упадешь, лоб разобьешь. Сиди уж, наклюкалась!

И бельевщицей в привокзальной гостинице довелось ей побыть; и иной сезонницей; и лошадей она кормила овсом у проезжих купцов, задавала им корму, сыпала овес в торбы. Вот с бельем она любила возиться – так чисто, фиалками, резедою пахло оно... На таком бы – поспать всласть... сладко, сладко...

Так возле вокзала, по кругам разных работ, и крутилась она. Чудом ее не трогали мужики. Может, боялись огласки – все же людное место, все на виду. А может, просто привыкли к ней, считали ее своею:

Вы читаете Империя Ч
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату