говорил:
— Иду сегодня к директору. Сказал — примет.
— Это насчет чего же ты к нему? — интересовались товарищи.
— Вопрос старый. Понимаешь… — Крячко оглядывался и доверительно, с оттенком некоторого удивления, пояснял: — Целый год мариновал директор заявление. Не могу и не могу уволить, министр, говорит, запретил увольнять. Ну, ладно, запретил так запретил, — что сделаешь? А вчера вдруг получаю письмо от брата, он еще с фронта заезжал в министерство, у министра был. Хлопотал за меня. Наш директор получил распоряжение перевести меня на тот завод, где брат, — одного ведь министерства заводы… Ну, директор получил — и под сукно, никому ничего не сказал. Я его вчера встретил, говорю: Иван Иванович, как же так, распоряжение есть, а вы… А он: ничего, ничего не получал. Ну и человек! Обманщик какой. Я ему копию — брат ее прислал — раз, а ему и крыть нечем.
Крячко смеялся, потом опять озабоченно стихал.
— Брат-то у тебя кто? — спрашивали товарищи. — Наверное, большая шишка? А может инженер?
— Брат-то? — Крячко задумчиво смотрел в дальний конец цеха. — Инженер, это верно. Только до войны он работал начальником орса.
— А сейчас?
— Ну и сейчас тоже, — не сразу и неохотно, будто досадуя на брата; объяснял Крячко.
— Ну вот и хорошо! — смеялись товарищи. — Возьмет тебя брат под крылышко, сделает каким-нибудь завмагом…
— Там будет видно, — недовольно обрывал беседу Крячко и надолго умолкал, хмурясь и шевеля бровями. Свернув цигарку и окутавшись дымом, он разглядывал вытянутую перед собой широкую, с тонкой сеткой въевшегося масла ладонь, переворачивая ее вверх, вниз, потом с заинтересованным видом принимался ковырять затвердевшую мозоль.
— Да, — говорил он осторожно, — если подумать, то действительно… в чем, собственно, дело? Как будто такая невозможная вещь, что — ах, ах!.. — Он усмехался, взгляд его становился недобрым и настороженным.
— Это ты насчет чего? — с хитроватой простотой допытывались собеседники. — Насчет магазина, что ли? Ничего удивительного, поставят, и все. Не справишься разве?
— А, магазин, магазин! — с досадой отмахивался Крячко. — Я говорю, кто имеет право держать меня? Кончилась война — отпускайте домой, и все. А тем более — распоряжение есть. Имеет директор право не отпустить, а? — И, не ожидая ответа, поспешно выбросив вперед ладонь, продолжал: — Нет, давай разберемся: какой особенный интерес держать меня? Ну, был бы я кадровый рабочий, незаменимый специалист, — это понятно. А то я ведь, можно сказать, пролетарий военного времени… Специальность за войну получил… Да и какая специальность? — Он презрительно махал рукой. — Вон Витька Ткач через год мне нос утрет… Я ведь раньше — что? Ты ведь знаешь, физическим трудом не занимался… Вы вот подтруниваете все — «магазин», «магазин», а я скажу — ничего удивительного и нет, если даже и так. Подумаешь, невозможная какая вещь! Работают ведь люди! Не в том дело. Я вот до войны заведовал складом на спиртозаводе, — подвальный, должность такую слыхал? — и никто мне глаза не колол. И по правде сказать, мне та работа больше по характеру… Пить — не пью, дело знаю, спокойно… А у меня нервы в последнее время ни к черту… Ну, было время — шла война, не считались… Надо! Я не говорю, что меня так уж тянет на старое место… подвальным или там еще куда… Но ведь… война кончилась — в чем дело? Я не понимаю. И потом — распоряжение… Никто не привяжет…
Он говорил все громче и все путанее, и совсем уже нельзя было в нем узнать того Семена Крячко, к которому привыкли товарищи за эти пять лет. Несмотря на свой мягкий, ровный характер, Семен Крячко обладал твердостью в деловых вопросах, необходимой рабочему человеку и уважаемой в трудовом коллективе. Ему за тридцать лет, у него светлые, чистые как у ребенка, глаза, и весь он похож на мальчика-подростка, и досадной выражении его лица казалась взрослая строгость губ и синева тщательно выбритых щек. Большие, несоразмерные с туловищем руки удивительно ловко находили себе дело, даже когда, казалось, заметного дела и не было. Такие руки бывают у потомственных мастеровых — умные руки. И хотя рабочая биография Семена Крячко исчислялась всего несколькими годами, посторонний человек не отличил бы его от кадровых рабочих — ни по ухватке, ни по искусству.
В первый год войны, мобилизованный, Крячко попал на завод, с которым и приехал в Сибирь. Работал он в инструментальном цехе. Пять лет прожил на окраине города, сперва в землянке, потом в новой, отстроенной заводом квартире. Знал только тропинку от дома в цех, базарчик на попутном, мосту («Мосторг», как звали этот базарчик рабочие), да еще — изредка — наведывался он в заводской клуб. Думал о конце войны и, может быть, о будущем семейном гнезде. Его надежду вернуться после войны домой разделяли многие товарищи. На то, что завод обрастал корпусами, богател территорией за счет ближайших кварталов, смотрели, как на явление закономерное, гордились этим, и вряд ли кому приходила мысль, что завод здесь осел прочно и навсегда. Все очень справедливо считали, что производство без людей не может существовать, а раз многие мечтают возвратиться домой, то, разумеется, и завод должен опять стать на колеса и покатить с ними в обратный путь.
Кончилась война. Завод стоял, спокойно попыхивая дымками, резвые «кукушки» бегали по узкоколейной дорожке, подвозя кирпич и цемент, — росли новые корпуса, по-прежнему солидно и сосредоточенно ухал паровой молот, и ничто не говорило о приготовлении к отъезду.
Рабочие по-прежнему спешили по утрам на работу. Их встречали привычные запахи цехов, горячие искры электросварок, шум и переговор металла.
Семен Крячко жил в одной комнате с Ефимом Трубниковым. Холостяки, они подружились в первый год войны. Семен не мог понять, разделял ли Ефим его желание вернуться домой: на все вопросы Трубников отвечал неопределенно:
— Поживем — увидим.
Семен говорил:
— Завод остается здесь. Это ясно. Я не понимаю одного — а люди? Что думает директор? Конечно, кто захочет, того отпустят, уедут. И уезжают. Ищут себе замену, обучают и — сматываются. Это разве порядок? Должен быть приказ.
— Подожди, а почему, собственно, тебя так тянет обратно? — удивлялся Трубников. — Что — жена там у тебя, дети, особняк? Я не пойму. Ты говоришь — домой. Это понятие, знаешь… растяжимое.
— Ничуть не растяжимое, — возражал Семен. — Где родился, жил, привык где — там и дом, родное место.
— Чудак ты! — говорил Ефим. — Для человека там родное место, где он трудится. Тебе что — на заводе не нравится?
— Нравится, не нравится, не в этом дело, — уклончиво отвечал Крячко. — Но вот — меня мобилизовали в войну, да? Война кончилась, да? Какой разговор может быть? Брата из армии отпустили, куда захотел, туда и поехал. А тут? Почему я не могу? Нет, приказ должен быть!
Он продолжал ходить на завод, старательно работал, все ждал, ждал приказа, который рассеял бы его сомнения. Но прошло так много времени с тех пор, как кончилась война, люди определили свое место в послевоенной жизни: кто уехал, кто прочно осел на гостеприимной сибирской земле, что давно стало ясно: никакого особенного приказа не будет. А Семен все ждал. И уже казалось, что ждал он больше ради порядка, для успокоения совести.
Товарищи над ним подшучивали. Озорной Витька Ткач, его ученик, подходил с таинственным видом, подмаргивал:
— Секрет скажу… Слушай сюда!
Наклонялся к уху, оглядывался, делал круглые глаза и шепотом выпаливал:
— Приказ! — И отскакивал, хохоча и прижавшись спиной к верстаку, поднимал обе руки вверх: — Не трожь! Сдаюсь!
Семен относился к нему благосклонно, ворчал:
— Дурак набитый ты, Витька…
Неизвестно, как повернулось бы дело, может, и уехал бы Семен Крячко, а может, так и забылся бы в работе, отложив поездку на неопределенный срок, если бы не пришло это письмо брата. Сразу навалилось