руки за спину, медленно шел к нему. Остановился, неподвижно глядя на Петьку.
— Выйди вон, — тихо, при полном молчании цеха, сказал мастер.
Петька с потешной досадой подергал себя за ухо. Потом осторожно положил деталь на верстак и молча, упрямо склонив голову набок, вышел из цеха.
Он долго ходил под окнами, давя ногами разбросанную жесть, посвистывал, с кем-то громко разговаривал и смеялся, видимо, через силу: смех был отрывистым, сухим. Полчаса спустя Петька появился в дверях и, натянуто улыбаясь, подошел к мастеру.
— Товарищ мастер… — сказал он и развел руками.
Петр Кузьмич молчал, склонившись над работой. Петька опять смешно взялся за ухо. Все видели его унижение, все понимали, что он просит извинения, хотя не слышали слов; а Петька унижения не чувствовал, так же как не понимал обидного для старика смысла своего поступка.
— Товарищ мастер, — начал снова он, — я… я больше не буду. — И, сказав это, Петька неожиданно покраснел, не оттого, что пришлось выговорить неуклюжее извинение, а оттого, что он как-то вдруг только сейчас заметил, что Петр Кузьмич очень стар: он разглядел поникшие его усы и глубоко запавшие щеки; вспомнил, что у него совсем недавно погиб на фронте единственный сын и что обижать старика гадко и подло.
— Петр Кузьмич, — как-то по-новому, зазвеневшим голосом, сказал Петька и — умолк, и вытянулся, словно вспомнил еще что-то свое, или будто его что-то резко поколебало! Петр Кузьмич оглянулся и с холодной заинтересованностью посмотрел на него.
— Я больше не буду, — побелевшими губами повторил Петька, тяжело повернулся и пошел к верстаку, неестественно прямо держа голову. Кто знает, что вспомнил еще Петька в эту короткую минуту раскаяния перед стариком, но, наверное, что-нибудь не очень веселое, если вдруг так изменилось его всегда оживленное курносое лицо. Может, вспомнил он Винницу и отца с матерью, которых, как и сына Петра Кузьмича, тоже, может быть, нет в живых… Кто знает?
И о чем думает Петр Кузьмич, шевеля губами и издали следя за присмиревшим Петькой, ведомо ему одному.
…Выработка Петьки шла вверх. Казалось, вот-вот он обгонит Петра Кузьмича. Это было молчаливое соревнование, — о нем в цехе не говорили, но все знали и молчали, жалея старика; не с его слабым зрением и потерявшими уверенность руками соперничать с молодежью, думали все и даже старались изобразить дело так, словно ничего не происходит, даже фамилии соперников на Доске показателей умышленно разделяли длинным списком других. Это молчаливое соревнование, однако, взволновало весь цех и особенно самих противников. Петр Кузьмич был более обычного раздражен, чаще распекал подростков, а Петьку… Петька будто не существовал теперь для него.
Особенно страсти разгорелись в день предмайской вахты. Цех бурлил. Люди с осунувшимися лицами не отходили от станков. Девушка-плановик каждый час подходила к красной доске и мелом ставила показатели; легкий гул — и опять шелест ремней, скрип резцов, короткие подбадривающие слова…
— Жми… Дави… — бормотал Петька, чудодействуя над верстаком.
Ему давно надо было сбегать кое-куда, но он терпел.
— Заклепка, не отставай! — подзадоривали его друзья.
Двести деталей… Двести сорок… Девушка-плановик подчеркнуто бесстрастно стучит мелом. Двести шестьдесят… Сколько у Кузьмича? Двести семьдесят! Заклепка, нажать! Двести восемьдесят… Сколько у Кузьмича? Триста! Заклепка, нажать! Сколько у Кузьмича? Триста двадцать! Звонок! Конец.
— А у меня… а у меня… — растерянно забормотал Петька и вдруг, крикнув девушке-плановику: — Подожди, не пиши! — схватился за живот и выбежал вон под смех всего цеха.
У красной доски — толпа рабочих. Все графы заполнены. Только против фамилии Петьки — пустота. Вот он появился наконец в дверях; все, толкаясь, бросились к нему.
— Сколько?
Петька мельком глянул на доску. У Петра Кузьмича — триста двадцать.
— У меня — триста пятнадцать, — почему-то очень спокойно произнес он и отошел к своему верстаку. Покопался там, словно ища что-то, и незаметно спрятал остаток деталей в стол. После он их сдал под маркой «вчерашних». Но, видно, кто-то проследил за ним, потому что весь цех узнал, что победителем вышел все-таки он. Лишь один Петр Кузьмич, не догадавшись о подделке, ходил по цеху торжествующий и чаще обычного лазил за кисетом, что у него означало крайнюю степень волнения.
Вечером Петьку принимали в комсомол. В самый разгар собрания в комнату, заполненную молодежью, вдруг бочком влез Петр Кузьмич и осторожно присел на кончик скамьи. Собрание затихло.
— Ничего, ничего, — сказал Петр Кузьмич, — вы того… продолжайте там… — И, наклонившись к соседке — девочке с косичками, — спросил: — Кого разбирают?
— Сейчас Заклепку будут, — сказала девочка. Петр Кузьмич хмыкнул, помолчал и уронил:
— Ты того… Заклепка — не надо… Имя существует.
Петька вышел на сцену, маленький, смешной в своей длинной праздничной рубахе, приобретенной им на собственные деньги, и начал рассказывать свою нехитрую биографию. И все узнали, что у него было хорошее детство («Когда я был еще маленьким…» — сказал Петька, и никто не засмеялся), что в Виннице теплое солнце и очень много садов («Там яблок, груш — чего хочешь!» — сказал Петька), что люди там жили все веселые и добрые, а когда прилетели фашистские самолеты и начали бомбить Винницу, было убито много людей, которые никого не трогали. Потом уже пришли сами фашисты, но Петька их не видел, его увезли в детском эшелоне, а отец с матерью не успели уйти, и, наверное, фашисты их убили… И Петька решил теперь работать изо всех сил, чтобы за все отплатить фашистам.
Взволнованные, падали его слова в тишину зала. Десятки расширенных глаз, не отрываясь, смотрели на Петьку, а он продолжал свой рассказ и не видел никого, кроме своего старого и строгого мастера, и ему одному изливал свою душу…
Петр Кузьмич сидел, опустив плечи и смотря под ноги, тихо посапывал и мял в руках кисет. А когда проголосовали за Петьку, он победно оглядел собравшихся и вышел с таким видом, словно его самого только что принимали в комсомол.
На следующий день он спросил Петьку:
— Ты того… как кормят-то вас?
И, узнав, что кормят хорошо, отошел с недовольным видом. Днем он куда-то уходил и вернулся не скоро, к концу дня.
— Слушай сюда, — сказал он Петьке, — да не вертись, экой ты… — Он помолчал, шевеля бровями. — Там старуха моя… звала чего-то. Поди-ка… сходи…
— Сейчас? — спросил удивленный Петька.
— Ну, сейчас… А чего же? Ступай… — Он почему-то вдруг побагровел и полез за кисетом.
Петька ушел и… не вернулся. В этот день Петр Кузьмич долго не покидал цех. Кончилась первая смена, прошла уже половина второй, и рабочие ушли на обед, а Петр Кузьмич все еще или маячил в окне кабинета начальника цеха, или принимался ходить по опустевшему цеху, пугая крыс, и курил, курил…
К дому он подошел в полночь. Сперва что-то делал в сарае, передвигал там тяжелое и ворчал, потом потоптался во дворе, глядя на небо и наконец постучался в дверь — негромко и прислушиваясь. Ему открыла жена.
— Ну, иди, иди… — услышал он из темноты ее необычно ласковый и вкрадчивый голос.
Задвигая засов, он бормотал, словно оправдываясь:
— Дела все… в цехе-то! Еле ушел…
Они постояли в темноте, не видя друг друга, в молчании.
— Спит… — наконец тихо, дрогнувшим голосом произнесла жена. — Поплакали мы с ним… Вот тебя ждал… книгу читал да и уснул.
Петр Кузьмич легкими шагами, на цыпочках, прошел в комнату. Петька спал, разбросав руки и тихо посапывая; широкое лицо его было смягчено сном и розовело от тепла; на подушке, поверх головы, лежала раскрытая книга. Петр Кузьмич вспомнил, что ее когда-то читал Яков, сын, и всегда вот так же, как Петька, засыпал над ней…
Он долго сидел у изголовья Петьки со светлым, будто удивленным лицом и влажными глазами, и что- то вспоминал, и угадывал какие-то подробности в мальчишеских чертах; а сзади него неслышно ходила