глазами со взглядом полковника и устыдился своей улыбки (буквы у Моники были непослушные и по-детски круглые, как маленькие котята), но в серых глазах полковника он заметил какой-то ободряющий огонек.
— Да. Вы еще должны попытаться, — сказал полковник. — От нас уже мало проку. Мы проиграли.
Горячая волна залила щеки Михала. Он смял салфетку и разорвал ее на мелкие кусочки. Полковник не обратил на это внимания. Глядя куда-то вдаль, он говорил:
— Как же я могу решать за других? Каждый знает свои собственные силы. А честь? В этой войне нет чести. Действует только один принцип: или ты меня уничтожишь, или я тебя.
Теперь Михал понял, что слова полковника не имели ничего общего с письмом Моники. Полковник все еще думал над предложением главного врача.
— Пан полковник, вы принимали участие в обороне Варшавы? — спросил Михал, стараясь поддержать разговор.
— Нет. Я был в Модлине.
— А я в шестой дивизии.
Полковник кивнул головой и опустил веки, словно с горечью подтверждая известие о чьей-то смерти.
— У генерала Монда.
И опять печальный кивок.
— Мы капитулировали под Равой Русской.
— Да, да.
Полковник несколько раз качнул головой, медленно и сдержанно. Михалу показалось, что они стоят над свежевырытой могилой. Он замолчал.
Тем временем за столом вспыхнуло какое-то новое оживление. Все посматривали на часы. Кася встала со своего места и несмело приблизилась к главенствующей тройке, призываемая вежливыми жестами величественной дамы. (Да, это была, кажется, жена шефа, хотя выглядела старше его.)
— Сестра Катажина, — сказала дама, когда девушка остановилась перед ней в выжидательной позе. — Будьте добры отнести это часовому.
Она пододвинула блюдце, на котором стояла рюмка коньяку.
— Немец, хоть и немец, но тоже человек, — сказала она, обращаясь к профессору.
— И еще это, — добавил барон, кладя рядом с рюмкой пачку сигарет.
Вихрастый врач с шумом отодвинул кресло.
— Я вам посвечу.
Из открытых дверей пахнуло холодом и запахом разрушения.
Соседка Михала тихо рассмеялась.
— Стопку водки кучеру, — шепнула она.
Барон медленно поднялся. Черный, сгорбленный, водил он затуманенным взглядом по лицам.
— Мои дорогие, — начал он. — Никому не надо объяснять, в каких условиях мы провожаем старый год и встречаем новый. Я не буду употреблять слово «поражение»…
Откуда-то издалека, из глубины неизвестных коридоров, донеслось металлическое эхо боя часов. Медленные, размеренные звуки с трудом пробивались сквозь темные закоулки и стены, они звучали то громче, то тише, заблудившиеся, полные усталости и отчаяния. Михал пробовал сосчитать удары. Слово «поражение» назойливо звучало у него в ушах.
— Мы не можем примириться с ним, — продолжал оратор. — Наш лозунг — надежда. Мы сделали все, что от нас зависело. Мы уходим с чистой совестью и не боимся новых обязанностей.
Часы все еще били, а может быть, Михалу только казалось, что он их слышит.
Барон говорил что-то о чести, благодарил собравшихся за достойное поведение перед лицом «жестоких противоречий».
— Мы имеем право встретить Новый год с верой. Я не сомневаюсь, что он принесет нам удовлетворение, что наши жертвы не будут напрасными…
Где-то рядом раздался винтовочный выстрел. Все повернулись к окнам. Барон стоял выпрямившись, с бокалом в поднятой руке.
Потом второй и третий, уже дальше, а затем торопливая пулеметная очередь.
— За победу, — произнес барон торжественным голосом, как бы призывая слушателей к порядку.
Тост был принят рассеянно. За окнами усиливался грохот беспорядочной канонады. К грому выстрелов примешивались обрывки каких-то выкриков и пения. У края черных штор поминутно вздрагивали спазматические вспышки.
Доктор Новак подбежал к двери и погасил свет. Кто-то раздвинул затемнение. В небе пульсировало розовое зарево. Вдруг внезапная синяя судорога прошла по горизонту и комнату наполнил холодный свет.
Михал увидел заснеженный двор и заснеженную крышу противоположного крыла здания в дьявольском свечении горящей серы, увидел согнутый фонарный столб на повороте улицы и выщербленный угол разрушенного дома. Ему показалось, что он разглядел идущие до горизонта развалины умирающего города. И в этот короткий миг, пока не погас свет ракеты, он сопоставил свою силу, свою детскую надежду с безмерностью мертвой пустыни. Он не смог бы этого выразить. Все, что он знал до этого, перестало существовать. Он стоял на пороге мира, враждебное равнодушие и жестокость которого выходили за рамки человеческого воображения. Он забыл о своем «невидимом мундире», о приключениях, предвкушением которых он внутренне наслаждался, о гордости солдата, готового сражаться даже без оружия. В нем осталась только беспомощная слабость.
— Свет, — сказал кто-то хриплым голосом. Захрустел картон затемнения. Когда свет снова зажегся, все еще стояли вокруг стола, растерянно мигая, с пустыми рюмками в руках. И тут неожиданно зазвучал дрожащий старческий баритон профессора:
Спустя мгновение гимн подхватили с удивлением и даже с каким-то смущением. Но вот уже его поддержал доктор Новак смелым звонким тенором, вот отозвался взволнованный хор женщин.
Михал не слышал собственного голоса, до глубины души потрясенный этими словами — как будто бы впервые открывая их содержание. Так было и так есть. Существовал ли на свете другой народ, который сумел выразить в песне свою судьбу с такой правдивостью и смелостью одновременно?
Михал выпрямился в приливе возвращающейся гордости. Украдкой он посмотрел на полковника. Старый офицер низко опустил голову. В уголках его сжатых губ притаилась нервная, а может быть, сердитая твердая складка.
В большой комнате теперь горела только настольная лампа, она стояла на книжной полке у окна. Было темно и душно. Пригашенный золотистый свет казался туманом, насыщенным парами алкоголя, духов и пота, почти жидкой средой, в которой тела легко общались между собой даже на расстоянии. Шарканье танцующих пар заглушало звуки охрипшего от старости патефона.
Верхний свет горел только в спальне доктора Новака, куда был перенесен стол с остатками еды и уцелевшими еще бутылками вина. Он выглядел странно на фоне белой ширмы, закрывавшей кровать хозяина, среди белых госпитальных столиков и застекленных шкафчиков с хирургическими инструментами.
Старшие, согласно предсказанию Моники, ушли сразу же после двенадцати. Когда все бросились передвигать мебель, щепетильная Кася выразила сомнение, прилично ли танцевать в такую минуту. Со всех сторон раздались крики, но окончательно вопрос решила печальная женщина-врач.
— Что, доставить немцам еще и эту радость? Тосковать из-за них? — Она сказала это сердито, без улыбки.
Теперь она сидела в кресле с рюмкой в руке, погруженная в свои невеселые мысли. Зато Кася уже