Ратники засмеялись.
— Ну, что я говорил: у мыши нора загорелась… Нет, я же сказал: жаворонок в конском следе. Пошли пиво пить!
Только больные остались сидеть внизу. Лезть на кручу было вовсе нелегко, плети ежевичника путались в ногах, репей жалил сквозь самые толстые пестрядинные штаны. Глинистый косогор под травяным покровом был размыт весенними водами и летними дождями, у иных нога не нащупывала ожидаемой опоры, и ратник, чертыхаясь, ничком валился в колючий куст. Бертулис-Порох остановился примерно на середине кручи, на площадке шагов пять в ширину и десять в длину, так и не оборачиваясь к своим. Взобравшись к нему, ополченцы рты разинули.
В глинистой круче вырыто что-то вроде погребка. Дверца из тесаных досок раскрыта настежь, в глубине горит костер, над ним на крюке висит котелок; внутри не дымно, значит, дым через какую-то дыру выходит вон — Бертулис-Порох оказался прав. У входа на скамейке сидит диковинный старик, большой и плечистый, как разлапистый сосновый пень. Лицо гладкое, сухое, с довольно широкими скулами и крупным подбородком, густые, цвета отбеленной холстины волосы до плеч, голубые глаза, ясные и зоркие. Одет он в длинный серый холщовый кафтан и штаны, на ногах желтые постолы — вернее, на ноге, из второй штанины торчит березовая деревяшка с железным кольцом на нижнем конце. Старик попыхивает трубкой, все время прижимая табак, чтобы трубка не погасла. Глаза его смотрят спокойно, почти радостно, но удивительнее всего рот с влажными тонкими губами, за которыми молодо поблескивают два ряда совершенно целых зубов. Ратники как стояли, так и застыли по пояс в кустарнике, оставаясь ниже площадки, только Мартынь влез наверх и поздоровался.
— Ты, дед, здесь и живешь?
Старик оказался очень разговорчивым, голос у него был сильный, хотя и с заметной старческой хрипотцой.
— Да вот по весне перебрался оттуда, сверху. Юрьева дня хоть и не было, да ждать не приходилось: услыхали, что татары подбираются, вот и пришлось хозяевам в лес со скотиной податься.
— И пришли татары?
— Не сразу, на третий день. На хуторе шесть дворов было — все сгинуло; такое полымя тут полыхало, ветер сильный был, — гляньте, даже у ольхи в лесу верхушки спалены.
— А ты чего с хозяевами не убежал?
— Куда мне на деревянном-то коне, только обуза для здоровых.
Он хлопнул по своей далеко отставленной ноге — под штаниной отозвалась сухая деревяшка — и улыбнулся. Бертулис-Порох стоял навытяжку, как на строевом смотру, чтобы внушить самоуверенному старикану больше почтения, да еще прикладом пристукнул.
— Это наш командир, ты отвечай ему как следует.
Но старик только добродушно кивнул головой, будто ему, хозяину, просто представили гостя.
— А я Обручник Брицис — ремесло, значит, мое обручи делать, потому так и зовусь, а так-то просто Брицис. А вы что? Калмыков гоняете? Доброе дело, бейте этих чертей, гоните их назад в пекло.
— А ты откуда знаешь?
— Видать: с оружием… По весне тут еще одна такая же рать проходила, только с ними были шведские офицеры. Да поздно явились — хутор наверху уже спалили, а люди в лес убежали.
— Так они и должны где-то быть поблизости.
— Нет, тогда калмыки так смело не бесчинствовали бы. Может, где подальше, под Алуксне. Весной последние шведские конники в Ригу ушли.
— Откуда ты знаешь, что последние! Нам говорили, что они где-то тут, а ты сказываешь так, будто сам с ними толковал. Разве ты понимаешь по-шведски?
— По-шведски не понимаю, да зато по-латышски говорю, а у них завсегда толмач с собой. Косуля по низине мимо не проберется, чтоб я не углядел. Я их позвал и рассказал, что татары в холмах, они их, значит, подстерегли на дороге, у опушки, и перебили всех до единого.
— Так вот отчего из лесу так смердит.
— Вот-вот. Первое время я даже в своей норе еле спасался от этой вони. Все лето там волки дрались да выли. А мне за указ шведы оставили мешочек соли да четыре каравая хлеба, я его высушил и доселе еще грызу. В лесу дичи много, иной раз зайца в силок словлю либо косулю — так вот и харчусь.
— И думаешь на зиму здесь оставаться?
— И на зиму, и сколько доведется. Куда же я ускачу на своем деревянном коне? Да и не хочу никуда подаваться: тут я родился и вырос, тут и останусь, покуда люди не вернутся и не начнут обстраиваться.
— А может, и некому будет возвращаться да обстраиваться?
— Будет!.. Латышские мужики всегда будут, не сживут их — я много чего на своем веку повидал, знаю.
— А уж теперь бог весть, увидишь ли еще что — тебе ведь лет восемьдесят.
— Восемьдесят четыре, а только еще поживу, пока люди вернутся. Жду их и работаю — я же сказал, что у меня ремесло есть. Пригнись да загляни в мою берлогу, погляди, сколько я с весны наработал.
Стоявшие пониже, даже не нагибаясь, увидели в землянке около самых дверей две кучи — одна поменьше, другая побольше — добела выскобленных обручей. Говорил мастер уверенно, ни у кого ничего не спрашивая и ничего не опасаясь.
— Теперь оно все порушено да пограблено, а как люди придут назад, доведется им все начинать сызнова. Что для жизни перво-наперво надобно? Крыша над головой, потом посуда — без нее ни человек, ни скотина ни поесть, ни попить не смогут. А разве ж можно посуду без обручей наладить? Нельзя, никак нельзя, вот потому мне и надобно работать, даже когда охоты нет. Эти, что поменьше, пойдут на ведра, подойники, бадейки и маслобойки, а большие — на ушаты и пивные бочки; будет ячмень — будет и пиво. Вот оно как, сынки! Бейте, не жалея, это сатанинское отродье и гоните их прочь с нишей земли! Беда мне с ногой, а то бы я всю округу обходил и уж сказал вам, куда они вчера унеслись и где бы вам на них навалиться.
Что-то очень уж разговорчив этот Обручник Брицис, ратники начали нетерпеливо переминаться. Клав заметил:
— А ты тут огонь разводишь и дымишь, калмыки тебя увидят, как и мы, — тут тебе с твоими обручами и крышка.
— Ничего они не увидят, я знаю, когда разводить.
— Опять же у них собаки, по следу вынюхивают.
— Против собак у меня слово есть.
Произнес он это так серьезно, что ратники переглянулись и заулыбались. Но Обручник Брицис только мельком взглянул на них, как на мальчишек, с которыми о таких делах и говорить не стоит. Затем ратники спросили, нельзя ли тут где-нибудь напиться. Оказалось, что на другой стороне площадки отвесный обрыв и в трех шагах пониже бьет прозрачный ключ. Ополченцы напились, похвалили воду. Обручник гордился своим родничком: даже зимой не замерзает, весной вся шведская рать напилась и коней напоили, а за это подарили ему пику и саблю, чтобы ни один волк не сунулся в землянку.
Мартынь посоветовался с Мегисом и старшими, потом снова повернулся к Обручнику Брицису. Так и так, они ведут с собой отбитого у калмыков пленного, может, он и эстонец, да только такой немощный, что его приходится нести, а куда же это в походе годится? Так вот, не возьмет ли Обручник его к себе, чтобы доглядеть за ним, пока тот не поправится? Старик сразу же согласился; где же им, гоняясь за калмыками, таскать с собой обузу! Когда больного втащили наверх, он внимательно осмотрел его и велел положить у огня, потом шепнул вожаку:
— Едва ли до утра дотянет — вконец замордовали человека. Не тревожьтесь, я ужо вон там у пригорка могилу вырою, ни волки, ни лисы не доберутся.
Дальше ополченцы шли притихшие и настороженные: доподлинно известно, что калмыки здесь проскакали, и, может, сегодня же вечером снова завяжется стычка. Перед новой опасностью и вчерашняя победа уже не казалась такой легкой и блистательной. Два калмыка и три коня — а всего их, может, вот как этих галок, неуловимая, неисчислимая стая… К вечеру недобрые предчувствия стали еще более гнетущими, и повинным в этом оказался потоптанный конем Краукст.
На привал расположились раньше срока — даже двоим уже не под силу было тащить больного. Он