самом расцвете лет, и, по всем правилам, опуститься должна была рука того юноши.
Пламенный знал, что он позволял себе вольности. Он всегда смотрел на свою силу, как на что-то постоянное, а оказалось, что в течение многих лет она потихоньку ускользала от него. История с рукой напомнила об этом: он пришел из-под звездного неба и приютился в курятниках городов. Он почти забыл, как люди ходят. Он задрал ноги и разъезжал в автомобилях, кебах, экипажах и трамваях. У него не было моциона, и он иссушал свои мускулы алкоголем.
А стоило ли того? В конце концов, какое значение имели все его деньги? Диди была права. Он не мог спать на двух кроватях одновременно, и в то же время деньги делали его самым гнусным рабом. Они крепко его связали. Он и сейчас был связан ими. Даже если бы ему захотелось — он бы не мог сегодня проваляться весь день в постели. Деньги призывали его. Скоро зазвучит конторский гудок, и он должен будет на него отозваться. Утреннее солнце врывалось в окно — славный денек для прогулки по холмам верхом на Бобе, вместе с Диди на ее Мэб. Однако все его миллионы не могли купить ему этого одного дня. Может выйти какая-нибудь суматоха, и он должен быть на месте, чтобы ее встретить. Тридцать миллионов! А они не в силах убедить Диди ездить на Мэб, — на Мэб, которую он купил и которая жиреет сейчас на пастбище. К чему эти тридцать миллионов, если они не могли купить человеку прогулки с девушкой, которую он любил? Тридцать миллионов! Они заставляли его непрестанно быть настороже, висели на его шее, как жернова, росли и подтачивали его силы, мешали ему завоевать эту девушку, которая служила за девяносто долларов в месяц.
— Что же лучше? — спрашивал он себя.
Все это были мысли самой Диди. Об этом она думала, когда молилась, чтобы он разорился. Он поднял свою преступную правую руку. Это была уже не та, прежняя рука. Конечно, она не могла любить эту руку и это тело, как любила раньше, много лет назад. Ему самому не нравилась эта рука и тело. Молодой повеса позволил себе с его рукой вольности. Она обратилась против него. Внезапно он сел. Нет, черт возьми, это он обратился против нее! Он восстал против себя самого и против Диди. Да, Диди была права, тысячу раз права, и у нее хватило рассудка это понять, хватило рассудка отказать рабу денег с прогнившим от виски телом.
Он встал с постели и посмотрел на себя в длинное зеркало, вделанное в дверцу гардероба. Он не был красив. Его худые щеки исчезли. Теперь эти щеки были тяжелы и, казалось, от собственной тяжести обвисли. Он стал искать жестокие линии, о которых говорила Диди, и нашел их, увидел и жестокость в глазах, мутных после всех коктейлей прошедшего вечера и всех минувших месяцев и лет. Он посмотрел на ясно обрисованные мешки под глазами и пришел в ужас. Потом закатал рукав пижамы. Неудивительно, что тот парень опустил его руку. Это были не мускулы. Нарастающий слой жира затопил их. Он сбросил пижаму и снова ужаснулся, на этот раз при виде толщины своего туловища. Оно не было красиво. Худой живот превратился в брюшко. Выступающие мускулы груди, плеч и живота обросли жирком.
Он сел на кровать, и ему вспомнились его юношеские подвиги, тяготы, которые он переносил бодро, когда другие люди изнемогали; вспомнились индейцы и собаки, которые валились с ног во время его сумасшедшей гонки днем и ночью по снегам Аляски; он вспомнил о чудесах силы, которые сделали его господином над этим грубым народом пограничников.
Не старость ли это? Потом перед его глазами встал образ старика, которого он встретил в Глен Эллен. Он поднимался в гору, в лучах заходящего солнца; белые волосы и белая борода, — ему было восемьдесят четыре года; в руке он нес ведро с пенящимся молоком, а на лице его лежал теплый отблеск солнца, и лицо светилось довольством после летнего дня. Вот это так старость! «Да, сэр, восемьдесят четыре, а я буду побойчее многих, — казалось, услышал он слова старика. — И я никогда не лодырничал. Я перешел Равнины с упряжкой волов в пятьдесят первом году; тогда я был семейным человеком, с семью малышами».
Потом он вспомнил старуху с ее виноградником на склоне горы, и Фергюсона, маленького человечка, который выпрыгнул на дорогу, как кролик; когда-то он был редактором большой газеты, а теперь наслаждался жизнью в диких лесах, где был у него горный ключ, подстриженные и прилизанные фруктовые деревья. Фергюсон разрешил проблему — хилый от природы и алкоголик, он сбежал от докторов и городского курятника и теперь, как губка, впитывал здоровье и радость. Ну, размышлял Пламенный, если больной человек, от которого доктора отказались, превратился в здорового земледельца, то чего только не достигнет при тех же условиях просто растолстевший человек, такой, как он сам! Он увидел свое тело возродившимся во всей его юношеской красоте, подумал о Диди и внезапно сел на кровать, пораженный величием идеи, осенившей его.
Он просидел так недолго. Его мозг, привыкший работать с точностью стального капкана, исследовал идею вдоль и поперек. Она была грандиозна, — грандиозней всего, с чем ему приходилось сталкиваться. И он подошел к ней вплотную, поднял обеими руками, повернул во все стороны и осмотрел. Ее простота восхитила его. Он усмехнулся, принял решение и начал одеваться. Не закончив своего туалета, он подошел к телефону.
Первой он вызвал Диди.
— Не ходите сегодня утром в контору, — сказал он. — Я заеду к вам на минутку.
Потом он позвонил к другим. Распорядился, чтобы подали автомобиль. Джону он дал инструкции отправить Боба и Волка в Глен Эллен. Хегэна он удивил, попросив его пересмотреть документы о покупке ранчо Глен Эллен и составить новые на имя Диди Мэзон.
— На кого? — спросил Хегэн.
— Диди Мэзон, — невозмутимо ответил Пламенный, — должно быть, телефон плохо передает сегодня. Д-и-д-и М-э-з-о-н. Слышали?
Полчаса спустя он летел в Беркли. И впервые большой красный автомобиль подъехал к самому дому. Диди хотела принять его в гостиной, но он покачал головой и кивнул в сторону ее комнаты.
— Туда, — сказал он, — никакое другое место не годится.
Как только закрылась дверь, он протянул руки и обнял ее. Он стоял, держа руки на ее плечах, и смотрел вниз, в ее лицо.
— Диди, если я скажу вам, что собираюсь переселиться на ранчо в Глен Эллен, что не беру с собой ни цента, что я буду трудиться ради каждого куска и не поставлю ни одной карты в деловой игре, пойдете вы со мной?
Она радостно вскрикнула, и он прижал ее к себе. Но через секунду она снова отступила на шаг назад.
— Я… я не понимаю, — сказала она, задыхаясь.
— А вы не ответили на мой вопрос, хотя, я думаю, никакого ответа не нужно. Нам остается только сейчас же пожениться — и в путь. Я уже послал туда Боба и Волка. Когда вы будете готовы?
Диди невольно улыбнулась.
— Боже, это не человек, а ураган! Меня совсем закружило. И вы мне ничего не объяснили.
— Слушайте, Диди, это — то, что игроки называют кончать в открытую. Никакого кокетства, никаких уверток и фокусов между нами больше не будет. Мы будем говорить прямо — правду, истинную правду. Теперь вы ответите мне на несколько вопросов, а потом я вам отвечу. — Он остановился. — Ну, в конце концов, у меня только один вопрос: любите вы меня настолько, чтобы выйти за меня замуж?
— Но… — начала она.
— Без «но», — резко перебил он. — Карты открыты. Когда я говорю выйти замуж — я подразумеваю то, что сказал раньше: уехать со мной и жить на ранчо. Любите ли вы меня настолько, чтобы пойти на это?
Секунду она смотрела на него, потом ресницы ее опустились, и весь вид ее, казалось, говорил — «да».
— Ну, так идем, в путь. — Мускулы его ног невольно напряглись, словно он уже собирался вести ее к дверям. — Мой автомобиль ждет на улице. Откладывать нечего, наденьте только шляпу.
Он наклонился к ней.
— Я думаю, это дозволено, — сказал он, целуя ее.
Это был долгий поцелуй, и она заговорила первая:
— Вы не ответили на мои вопросы. Как это возможно? Как можете вы оставить свои дела? Что-нибудь случилось?