— Перси сегодня занимался цветочными клумбами в саду, — сообщил Гэйб. — Вот я и позвал его, чтобы он взглянул сюда.
Теперь Эва увидела на кухонном столе некий предмет. Удивленная, подошла поближе.
Журнал, примерно таких же размеров и пропорций, как бухгалтерская книга, лежал рядом с длинной деревянной палкой. Обложка журнала покрыта плотной, слежавшейся пылью, но кто-то, возможно Гэйб, стер часть грязи рукой, потому что поперек тянулись неровные полосы. Углы были смятыми, словно зажеваны, а наклейка пожелтела от времени. На наклейке аккуратными заглавными буквами, отчетливыми, хотя и основательно поблекшими, было написано:
Эва вдруг осознала, что деревянная палка, лежавшая рядом с книгой, — это тонкий обрезок бамбукового ствола, один конец которого расщеплен на еще более тонкие части длиной в шесть дюймов. Это нечто вроде плети, какую в разные времена иные из учителей использовали, чтобы колотить непослушных или нарушающих правила школьников.
А перед Перси лежала на столе старая потрескавшаяся черно-белая фотография, и старый садовник как будто бы изучал ее перед тем, как вошла Эва. Но на самом деле его внимание притягивал «Журнал наказаний».
— Боже мой! — выдохнула Эва. — Что это такое?
Гэйб взмахнул рукой, указывая на лежавшие на столе странные предметы.
— Это кое-что интересное, я нашел сегодня. И знаешь, где все это было спрятано? — Вопрос был явно риторическим и ответа не требовал, так что Гэйб продолжил: — За фальшивой стенкой в том шкафу на галерее.
Он рассказал Эве, как они с Келли услышали уже знакомый шум в стенном шкафу — все тот же громкий стук — и как он обнаружил, что выкрашенная черным задняя стенка — фальшивая, что кто-то давным-давно поставил ее, чтобы устроить тайник.
— Он был не слишком глубоким, там только и хватало места, что для книги и плети. Ах да, и еще там была фотография, что лежит перед Перси.
Гэйб взял палку с расщепленным концом и взмахнул ею в воздухе, резко опустив на журнал в черном переплете.
«Ш-ш-ш-шлеп!»
Эва вздрогнула и отшатнулась, услышав резкий звук. Пыль взлетела над журналом.
Гэйб снова поднял бамбуковую плеть и на этот раз мягко хлопнул ею по ладони собственной руки.
— Посмотри, как расщеплен конец А теперь представь, как он бьет по детской руке, или ноге, или попке. Нужно быть садистом, чтобы пользоваться такой штукой. — На напряженных губах Гэйба не было и следа улыбки.
— Криббен?..
— Да, Августус Теофилус Криббен. Криббен, опекун и учитель тех детишек, которых эвакуировали в сорок третьем. Предполагалось, здесь они будут в безопасности, далеко от тех германских бомб, сыпавшихся на большие города во время последней войны. Ха! В безопасности! — Гэйб снова указал на черный журнал, на этот раз бамбуковой плетью. — Все здесь, аккуратно записано, все то, что он делал с детьми, он все записал во всех подробностях, и даты, и все остальное!
Тут заговорил Перси, и в его словах звучала бесконечная горечь:
— Этот человек был само зло, он слишком жесток. Ох, конечно, он вырос хорошим христианином, тут все в порядке, и вряд ли кто мог подумать о нем такое. Они ведь не знали — ни власти, ни наш собственный викарий: он ведь просто не хотел слушать меня, не желал замечать, и всегда твердил, что Криббен — богобоязненный и очень хороший человек, который верит в пользу строгой дисциплины для детей. Ну, может, Криббен и был богобоязненным, вот только хорошим не был, я так думаю. Я думаю, у него было что-то с головой, внутри… хотя снаружи все вроде было в порядке. И у него, и у его сестры. Магда Криббен была женщиной с ледяным сердцем и на свой лад такая же жестокая, как ее брат. — Бледные, водянистые глаза Перси наполнились слезами и уставились в пространство, не видя ни Эву, ни Гэйба, — старик углубился в прошлое. — Нэнси рассказывала мне о том, что происходит в Крикли-холле за запертыми дверьми, но не думаю, чтобы она знала даже половину. Иначе она бы обязательно что-нибудь предприняла. А она сбежала. Ну, по крайней мере, так нам всем говорили.
Теперь он смотрел прямо на Эву, и в его глазах светилась печаль. Эва помнила его рассказ о Нэнси Линит, молодой учительнице, много лет назад бывшей возлюбленной Перси, но не знала, грустит ли сейчас Перси о Нэнси, об их ничем не кончившихся отношениях или о детях, так много страдавших в этом самом доме. Она взяла со стола черный журнал и открыла его.
Боже, подумала она, глядя на аккуратные, строгие рукописные буквы, Гэйб был прав: здесь имена и даты, назначенные наказания и причины этих наказаний, и все это записано поблекшими от времени синими чернилами. Причина наказания была каждый раз одна и та же: неправильное поведение. И, насколько могла понять Эва, никто из детей, похоже, не избежал наказаний, потому что здесь упоминались все те имена, что она видела на церковной доске, но одни имена встречались чаще других. А даты начинались с конца августа 1943 года, явно с того времени, когда эвакуированные прибыли в Крикли-холл.
Эва перевернула несколько страниц, читая имена и наказания — последние были обозначены цифрами: 4, 6 или 10, и, видимо, это означало количество ударов бамбуковой плетью, нанесенных за один раз.
— И так — страница за страницей, — заметил Гэйб, снова кладя бамбуковую плеть на стол. — Похоже, тут не проходило и дня без того, чтобы кого-то из детей не подвергли пытке. Перси рассказал мне, здесь практиковалось и еще нечто вроде штрафов за неправильное поведение — например, детей заставляли стоять весь день на одном месте, в холле, в одном только нижнем белье.
— Нэнси мне рассказывала об этом. — Перси неловко повернулся на стуле. — Она говорила, детей часто оставляли без еды на весь день или заставляли принимать холодную ванну. Иногда, когда Криббен впадал в ярость, он избивал их толстым кожаным ремнем, который носил постоянно, но обычно пользовался вот этой палкой. Нэнси пыталась прекратить все это, но Криббены ее не слушали, они говорили, что дети нуждаются в очищении от грехов, вот так.
Эва внимательнее всмотрелась в страницу, на которой остановилась.
— Вот этот мальчик, Стефан Розенбаум, упоминается чаще других, он, похоже, записан чуть ли не на каждой странице… Вы вроде говорили мне, что он поляк и почти не говорил по-английски? И ему было всего пять лет?
Старый садовник кивнул.
— Пять лет, да.
У него это прозвучало как «пьять».
— Но почему его так часто наказывали? Он что, был слишком испорченным?
— Да никто из них не был плохим, миссис Калег. Они все были хорошими детьми, подвижными, веселыми, когда приехали сюда. Но все это из них скоро выбили. Нет, у Криббена имелись особые причины не любить того маленького поляка.
— Загляни в середину книги, — предложил Гэйб Эве, и она так и сделала.
Почерк Криббена изменился: он стал более размашистым, иногда напоминая настоящие каракули, — буквы то увеличивались, то становились неразборчивыми. Но смысл записей оставался все тем же, и Эва перевернула еще несколько страниц. Почерк менялся почти драматически, как будто писавший постепенно сходил с ума, а наказания становились все более суровыми и частыми. Вскоре записи стали похожи на бред лунатика. Десять ударов бамбуковой плетью, пятнадцать, двадцать… И имя Стефана Розенбаума повторялось чаще и чаще. Так избивать пятилетнего малыша! Но почему именно Стефан, почему именно он вызывал такую безумную жестокость?..
Как будто услышав мысли Эвы, Гэйб сказал:
— Переверни сразу несколько страниц. Увидишь, как сильно изменился почерк, там вообще местами ничего не понять, как будто Криббен просто лупил пером по бумаге. И поймешь, почему он так преследовал этого малыша Стефана.
Эва стала листать страницы быстрее, не читая отдельных записей, просто вглядываясь в общую