Прежде чем я решил, что делать: выполнять свою задачу, оставаясь в обороне, — ведь немецкие танки с минуты на минуту могли возобновить атаку — или спасать командира, все моряки уже снялись с обороны, одиночками и группами бежали к церкви. «Не успеют!» — подумал я и больше уже не колебался.
Через несколько минут мы были у церкви с десантом моряков. Наша помощь оказалась лишней. Немцы, прорвавшиеся к центру села, были перебиты Жариковым, который первый подоспел сюда со своим прежним взводом.
На колокольне церкви уже сидели корректировщики тяжелых батарей береговой обороны, а по улице, в сторону западной окраины села, шли колонны ополченцев Пересыпи.
Через полчаса за селом на высотах у противника поднялись вихри земли. Бегавшие под пулями моряки недоумевающе остановились и потом радостно захохотали, увидев второй вихрь взрывов.
Залпы следовали через каждые пять минут. Не оставалось сомнений, что береговые батареи Чебанки повернули свои орудия с моря в степь.
После боя Осипов вызвал командиров рот и меня в штаб. Когда он велел Жарикову выйти на середину комнаты, я подумал, что сейчас объявит ему благодарность. Но он молча долго смотрел на него каким-то странным, тоскливым взглядом. Потом шагнул к нему и тоже молча снял с его шеи автомат. Отвернувшись от Жарикова, Яков Иванович заговорил, как обычно, негромко, но от того, что он говорил, опустив голову, у меня с первого же его слова замерло сердце.
— Для победы нужна железная дисциплина. Герой тот, кто, рискуя жизнью, выполняет приказ командира. А лейтенант Жариков в ответственный момент бросил свой пульвзвод и побежал в контратаку с чужим взводом. Это чуть не стоило потери всей нашей обороны. Чтобы положить конец всякому самовольству, приговариваю лейтенанта Жарикова к расстрелу. Приговор привожу в исполнение сам.
Он говорил без всякого выражения, как бы читая. Чуть подняв голову, обвел нас всех взглядом и сказал:
— Я думаю, что все вы будете согласны со мной в понятии долга защитника родины и обязанности командира, — и, повернувшись к Жарикову, продолжал, постепенно повышая голос:
— Но, учитывая, что лейтенант Жариков спас своего командира, штаб и медпункт полка, приговор отменяю и ограничиваюсь административным взысканием отстраняю от командования до особого распоряжения. Вот все. Жариков, вы свободны, сдайте взвод…
Жариков не двигался, стоял по команде «смирно». Я подошел к нему, взял его за руку и вывел во двор.
Никогда с таким наслаждением, с такой жадностью не вдыхал я свежий воздух, как в этот раз. Мы стояли с Жариковым молча. Он все вытирал рукой испарину, выступившую на лбу.
«Имел ли Яков Иванович право сам выносить приговор?» — спрашиваю я себя и отвечаю: «Нет, не имел». Но вот я ставлю вопрос иначе: «Правильно ли он поступил с Жариковым в интересах дела?» — и так же твердо отвечаю: «Да, правильно». Меня мучит это противоречие. Как же так: если не имел права, значит, неправильно поступил, а если правильно, значит, право на его стороне. Может быть, он не хотел отдавать Жарикова под суд, но считал необходимым так наказать его, чтобы тот почувствовал всю тяжесть своего проступка. Но я не знаю, заранее ли он обдумал все это или, когда объявил свой приговор, то всерьез намерен был привести его в исполнение и только в последнюю минуту изменил свое решение. И почему изменил: потому ли что спохватился, подумал о том, что не имеет права, или потому, что не решился — рука не поднялась расстрелять человека, который только что спас ему жизнь?
* * *Вечером 10 августа мы прибыли для получения новой задачи в штаб сводного отряда, расположившийся в живописном поселке Фонтанка, на берегу моря, в одном из новых домов какого-то санатория, потонувшего в громадном саду.
В ожидании приказа сижу в помещении дежурного — в коридоре штаба.
Оперативный дежурный, старший политрук из штаба одесского военного округа, живший до войны в одном со мной доме, не выпускает из рук трубку полевого телефона. То сам передает приказания штаба, то принимает донесения и тут же наносит данные на большую рабочую карту, освещенную двумя потрескивающими и мигающими свечами.
На карте видна конфигурация всего фронта обороны Одессы. С востока, обойдя полк Осипова незащищенным участком у Тилигульского лимана, противнику удалось прорваться к морскому побережью. Но попытка его взять Одессу с хода сорвана. Теперь подковообразная дуга нашей обороны обоими своими концами упирается в море. Она проходит степью, где, кроме кукурузных, просяных, подсолнечниковых полей да прилиманских балок, нет никаких естественных средств маскировки. Без больших фортификационных работ оборона тут долго не продержится. Успеют ли наши саперы закончить строительство укреплений?
Впервые за эти дни я вспомнил о своем дневнике. Многое хочется записать, но столько впечатлений, что трудно разобраться в них, привести все в порядок. Беспокоит эшелон с танками Климова и Быковца. Вероятно, он уже прибыл на завод, но остался ли кто-нибудь на заводе, не эвакуировались ли уже все?
Тихо. Хотя все двери и окна занавешены одеялами, слышно, как плещется внизу море.
Мысли путаются, клонит ко сну, я тщетно пытаюсь бороться с ним, но в конце концов с карандашом в руке засыпаю у стола дежурного. Просыпаюсь от шума.
В коридоре полно моряков-командиров, обвешанных оружием. На всех белеют бинтовые повязки. Шаря в темноте под столом в поисках выпавших из рук тетрадки и карандаша, я слышу, как один из моряков докладывает дежурному, что группа краснофлотцев и командиров двух береговых батарей пробилась из-под Очакова. Два дня, не имея прикрытия, они отбивались от немцев, а когда снаряды кончились и соседние батареи умолкли, решили выходить на Одессу. Им пришлось прорываться через очаковское кольцо немцев, а потом через линию фронта у Коблево. Теперь они просят, чтобы их зачислили в морскую пехоту Осипова.
«Вот люди! — думаю я. — Вырвались из ада и снова рвутся в огонь». А потом вспоминаю застенчиво-смущенный взгляд Саши, плясавшего в обгоревших брюках сейчас же после единоборства с танком, трогательнопростодушный рассказ Кирюши — в Свердлове он был вторично ранен и ему все-таки пришлось отправиться в госпиталь, — его осиротевшего друга Мокея, которому, уезжая в госпиталь, он велел пуще глаз своих беречь «душу экипажа» — баян, и думаю уже, что нет на свете более мирных по своему складу людей, чем эти моряки. Кирюша бы вот, наверное, многое дал,