вместе, по ночам – она на диване, он на полу, оба постепенно теряют сознание перед последними сезонами телевизионного эфирного вещания. Особенно сильно Гейтли пытается теперь не анализировать, почему ему никогда не приходило в голову заступиться и оттащить полицейского от матери, даже когда он стал жать больше полицейского. Аккуратные ежедневные избиения казались на странный эмпатический манер не его ума делом. Он вообще редко что-то чувствовал, вспоминает Гейтли, когда тот бил ее. Военный полицейский абсолютно не стеснялся бить мать на глазах у Гейтли. Как будто все негласно договорились, что в эти дела Бимми нос не сует и точка. Когда он был совсем маленький, то убегал из комнаты и плакал, вроде бы припоминает он. Но к определенному возрасту он просто делал телевизор погромче, даже не оглядываясь на избиение через плечо, смотрел «Чирс!». Иногда уходил из комнаты, шел в гараж и тягал железо, но именно уходил, а не сбегал. Когда он был маленьким, то иногда слышал скрип пружин и звуки из их спальни, иногда под утро, и беспокоился, что полицейский бьет ее прямо в постели, но в какой-то момент, хотя его никто и не отводил в сторонку и не проводил беседу, сам понял, что звуки вовсе не означали, что ей больно. Хотя схожесть звуков боли на кухне и гостиной и звуков секса через асбестовую фибролитовую стену спальни беспокоит Гейтли, теперь, когда он вспоминает, и это еще одна причина, почему он подавляет эти воспоминания, когда не спит.

Летом военный полицейский без майки – и бледный, из-за неприязни блондинов к солнцу – сидел на кухоньке, за кухонным столом, твердо установив ноги на плитку под дерево, в бандане на патриотическую тематику на голове, и вел в блокнотике учет «Хайнекенов». Прошлый квартирант когда-то кинул в кухонное окно что-то тяжелое и расхерачил его, так что оно не закрывалось до конца и мухи летали как к себе домой. Гейтли в детстве иногда сидел на кухне с военным полицейским; подвески машинок гораздо лучше реагировали на плитку, чем на кочковатый ковер. Гейтли вспоминает, мучаясь от боли, бултыхаясь в пузырьках под самой крышкой сна, как аккуратно и необычно полицейский расправлялся с мухами, залетающими на кухню. Он обходился без мухобойки или свернутого «Геральда». У него были быстрые руки, у полицейского, – толстые, белые и быстрые. Он хлопал, стоило им подлететь к столу. Мух. Но очень расчетливо. Не так, чтобы убить. В этом деле он был очень расчетлив и сосредоточен. Он хлопал их так, чтобы обездвижить. Затем очень аккуратно подбирал и отрывал крылышко или, типа, лапку, что-то важное для полета. Подносил крылышко или лапку к бежевой кухонной урне, очень нарочито нажимал педаль, чтобы поднять крышку, и, подавшись вперед, отправлял крылышко или лапку в мусор. Воспоминание незваное и очень яркое. Затем полицейский мыл руки в кухонной раковине с какой-то стандартной зеленой жидкостью для мытья посуды. Саму покалеченную муху он игнорировал и позволял наматывать бешеные круги на столе, пока она не застревала в липком пятне или не падала на пол. Гейтли в мельчайших приснившихся деталях снова переживает разговор с полицейским, в котором тот после где-то пяти «Хайнекенов» объясняет, что покалеченная муха гораздо эффективней, чем убитая, для проблемы с мухами. В липком пятне высохшего «Хайнекена» застряла муха и баламутила крылом, а полицейский объяснял, что хорошенько покалеченная муха по-мушиному кричит от страха и боли. Люди вопли покалеченной мухи услышать не могут, но можешь мне поверить, спиногрыз жирный, другие мухи слышат отлично, и от криков покалеченных соплеменников держатся подальше. К моменту, когда полицейский опускал голову на большие бледные руки, чтобы перехватить пару минуток сна среди бутылок «Хайнекена» на разогретом солнцем кухонном столе, на том уже было несколько мух, застрявших в каплях или нарезающих круги, иногда странно подпрыгивая, пытаясь взлететь с одним крылом или без крыльев. Наверное, они были в Отрицании, эти мухи, относительно своего состояния. Если муха падала на пол, Гейтли склонялся прямо над ней на карачках, опуская большое красное ухо как можно ближе к мухе, прислушиваясь, наморщив большой розовый лоб. От чего Гейтли некомфортно больше всего, когда он начинает пытаться проснуться в лимонном свете настоящего больничного утра, так это от того, что он не может вспомнить, чтобы избавил покалеченных мух от страданий, хоть раз, когда полицейский отрубался, не может мысленно увидеть, как наступает на них, или заворачивает в бумажное полотенце и смывает в унитаз, или хоть что-нибудь, но чувствует, что наверняка это было; почему-то кажется жизненно важным суметь вспомнить, что он не только безучастно стоял на карачках среди машинок-трансформеров и пробовал расслышать тонкие мучительные вопли, очень сосредоточенно вслушиваясь. Но, хоть убей, кроме того, как он слушает, больше ничего он вспомнить не мог, и его должен бы разбудить уже один мозговой стресс от попыток выдавить воспоминание поблагородней, вдобавок к декстральной боли; но он так и не просыпается в своей большой колыбели, пока реалистичный сон-воспоминание не перетекает в мерзкий выдуманный сон, где он в камвольном пальто Ленца очень аккуратно и обстоятельно склоняется над распростертым телом канашки в гавайском наряде, головой которого размеренно бил в лобовое стекло, оперевшись здоровой левой рукой на теплый гудящий капот, придвигается к самой искалеченной голове, ухом к окровавленному лицу, очень сосредоточенно вслушиваясь. Голова открывает красный рот.

Мокрый рывок, с которым Гейтли наконец просыпается, коробит плечо и бок и накидывает на него желтую пелену боли, от которой он чуть не кричит в свет из окна. В двадцать лет в Мэйдене он где-то с год в основном ночевал в самодельном лофте в общежитии одного мэйденского училища для дипломированных медсестер с закоренелой наркоманкой – будущей медсестрой, в лофте под самым потолком, полтора метра высотой, забраться в который можно было только по пятиступенчатой настенной лестнице, и каждое утро Гейтли просыпался от какого-нибудь кошмара, садился рывком и бился головой о потолок, пока через какоето время в том месте в потолке не появилась перманентная вмятина, а у него на изгибе лба – плоская шишка, которую он чувствует до сих пор, лежа в палате, моргая и схватившись за голову здоровой левой рукой. На секунду, моргая и раскрасневшись от утренней температуры, он думает, что видит на прикроватном стуле Грозного Фрэнсиса Г., со свежевыбритым подбородком с клочками салфеток, основательно усевшегося, с медленно поднимающимися под чистой белой футболкой старческими обвисшими сиськами, угрюмой улыбкой под синими трубками, незажженной сигарой между зубов и словами: «Ну что,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату