Насчет отцовских фигур – на протяжении нескольких последних трезвых месяцев Гейтли всеми силами старался подавить непрошенные воспоминания о его собственных мрачных разговорах и взаимодействиях с военным полицейским.
Призрак на мониторе переламывается в поясе так, что его перевернутое лицо оказывается всего в 1 см от лица Гейтли – лицо призрака в два раза меньше лица Гейтли и ничем не пахнет, – и горячо возражает, что Нет! Нет! Любой разговор или взаимодействие лучше, чем ничего, уж ему можно поверить, что даже самый ужасный из с души воротящих межпоколенческих разговоров лучше, чем отстранение и скрытость любой из сторон. Похоже, призрак не видит разницы между обычными мыслями Гейтли и внутренним голосом, которым он как бы думает призраку. Плечо вдруг посылает в мозг такую невыносимую вспышку боли, что Гейтли боится, что обосрется в койке. Призрак охает и чуть не падает с монитора, как будто действительно абсолютно сопереживает декстральную вспышку. Гейтли задается вопросом, неужели призраку приходится терпеть ту же боль, что и Гейтли, чтобы слышать его внутренний голос и вести с ним беседу. Даже во сне это была бы самая высокая цена, которую кто-либо платил за то, чтобы поговорить с Д. У. Гейтли. А может, боль должна придать весомости некоему аргументу Болезни в пользу Демерола, который собирался привести призрак. Гейтли почему-то кажется неловким и глупым спрашивать у призрака, кто его послал, Высшая Сила или, может, Болезнь, так что вместо того, чтобы думать призраку, он просто фокусируется на том, чтобы притвориться, будто задается вопросом, зачем призраку тратить, наверное, целые месяцы совокупного призрачного времени, порхая по больничной палате и демонстрируя пируэты с фотографиями крунеров и иностранными банками газировки на потолке какого-то наркомана, о котором он раньше слыхом не слыхивал, вместо того чтобы просто квантануть к этому самому предполагаемому младшему сыну, замереть на несколько призракомесяцев и попробовать поговорить, собственно, с гребаным сыном. Хотя, наверное, если сын увидит привидение или призрака покойного органического отца, то у него крыша поедет, может, в этом фишка. Судя по тому, чем поделился призрак, сын его не сказать чтобы особенно твердо держит в руках старый добрый ментальный джойстик. Конечно, это если предположить, что немой сын-фигурант вообще существует, если предположить, что это все не просто попытка Болезни заболтать Гейтли, чтобы подначить на укольчик Демерола. Он пытается сфокусироваться на всем этом, а не на воспоминании об ощущениях теплой волны предельно прекрасного самочувствия от Демерола, воспоминании о комфортном стуке подбородка о грудь. Или воспоминании о каких-нибудь разговорах с маминым сожителем – военным полицейским в отставке. Одна из самых высоких цен трезвости – ты не можешь не вспоминать то, что вспоминать не желаешь, см. напр. Юэлла и его грандиозное жульничество в нежном возрасте. Бывший военный полицейский называл маленьких детей и младенцев «спиногрызами». Без всякой ворчливой симпатии. Полицейский заставлял маленького Дона Гейтли носить пустые бутылки «Хайнекена» в пункт приема по соседству и затем тащить задницу с выручкой назад, засекая время по хронометру ВМС США. Дон не помнил, чтобы полицейский хоть раз поднимал на него руку. И все же Гейтли его боялся. Военный полицейский избивал его мать почти на ежедневной основе. Самое опасное время для матери было между восьмым и десятым «Хайнекеном». Когда военный полицейский швырял ее на пол и сосредоточенно присаживался рядом, выбирая места и очень сосредоточенно нанося удары, он становился похож на рыбака, который тащит на борт ловушку для омаров. Он был немного ниже миссис Гейтли, но широкоплечий и очень мускулистый, и гордился своими мускулами, ходил без майки везде где только можно. Или там в военной футболке-безрукавке цвета хаки. У него были гантели, блины и скамья для штанги, и он учил маленького Дона Гейтли азам тренировок со свободными весами, с особым упором на расчет и поддержание формы, чтобы не просто бестолково тягать штангу потяжелей. Блины были старые и в смазке, и надписаны дометрически. Военный полицейский в любом деле был аккуратным и расчетливым – это у Гейтли почему-то стало ассоциироваться с блондинами. Когда Гейтли, в десять лет, начал жать от груди больше, чем полицейский, полицейский пришел не в лучшее расположение духа и перестал страховать Гейтли. Свои повторы и вес военный полицейский обстоятельно заносил в маленький блокнот, прерываясь после каждого подхода. Перед тем, как писать, он всегда облизывал кончик карандаша – эту привычку Гейтли до сих пор считает отвратительной. В другой блокнотик полицейский записывал дату и время употребления каждой бутылки «Хайнекена». Он был из тех людей, для которых невероятно обстоятельный учет равнялся контролю. Иными словами, он был по природе крохобором. Гейтли это осознал в очень раннем возрасте, и что все это хрень собачья и вообще попахивает безумием. Вполне возможно, что полицейский был безумен. Обстоятельства, при которых он ушел с флота, были, типа, – сомнительные. Невольно вспомнив полицейского, Гейтли также вспоминает – и сам не знает, почему, и ему становится совестно, – что никогда не спрашивал насчет полицейского у матери, и с какого хрена этот ублюдок вообще с ними живет, и любит ли она его, и за что она его любит, если он валил ее на пол и метелил на более-менее ежедневной основе просто годами, блядь. Усиливающиеся оттенки розового за закрытыми веками Гейтли – от того, что в больничной палате все светлее, когда свет за окном становится лакричным и предрассветным. Гейтли лежит под опустевшим кардиомонитором и храпит так громко, что дрожат и звенят перила с обеих сторон койки. Когда полицейский спал или уходил, Дон Гейтли и миссис Гейтли не обменивались о нем ни словом. Это он помнит точно. Они не просто никогда не обсуждали его, или его блокноты, или штангу, или хронометр, или избиения миссис Гейтли. Не упоминалось само его имя. Военный полицейский много работал по ночам – доставлял на грузовике сыр и яйца в «Чиз Кинг Инк», пока его не уволили за кражу и перепродажу головок «Стилтона», потом какое-то время на почти полностью автоматизированной консервной линии, где дергал за рычаг и из сотен патрубков в сотни открытых консервных банок с неописуемым хлюпаньем шлепался новоанглийский чаудер, – и всякий раз, когда военный полицейский уходил на работу или еще куда, дом казался Гейтли другим миром: казалось, вместе с собой полицейский уносил за порог саму идею своего существования, и не просто оставлял Дона и его мать, а оставлял их одних,