Смею питать надежду, что Вы продолжите Ваши в высшей степени плодотворные исследования, так как убежден, что человеческие знания о пчелах пока еще весьма и весьма скудны. Почту за честь ознакомиться с Вашей дальнейшей работой и надеюсь, что нам удастся завязать переписку, свойственную знатокам, посвятившим себя изучению определенной дисциплины.
С глубочайшим уважением,Ян ДзержонЯ обеими руками вцепился в листок, но руки все равно дрожали, буквы плясали перед глазами, строчки слились в одну, а в ушах звенел смех.
«Завязать переписку, свойственную знатокам», — повторил я про себя, но слова утратили всякий смысл.
Слишком поздно. Знатоком мне уже не стать.
Меня самого стоило бы посадить в ящик и накрыть крышкой, а потом вести за мной наблюдения. Я чувствовал себя прирученным животным. Меня приручила жизнь.
Я выпустил письмо из рук и встал. Меня тянуло разбить что-нибудь, разрушить, расколошматить на куски. Все что угодно, главное — утихомирить бурю в душе. Руки вдруг взметнулись вверх, и на пол полетели книги, чернильницы и чертежи. Чернила выплеснулись на деревянные доски круглым черным зрачком, которому отныне суждено напоминать мне о моем поражении. Как будто мне нужны еще какие-то напоминания! Моего расплывшегося рыхлого тела было достаточно, чтобы я запомнил.
Книги из шкафа последовали за чернильницей, а затем та же участь постигла и стул. Сорвав со стен схемы и иллюстрации, я разорвал их на куски, не пощадив даже «морских чудовищ» Сваммердама. Чудеса Господни, что таятся даже в самых мельчайших организмах! Нет, я не желал их больше видеть.
Затем я добрался до обоев. Проклятые желтые обои! Я сдирал их со стен длинными полосками, оставляя огромные проплешины, сквозь которые проглядывала каменная стена.
А потом наконец пришел и их черед. Чертежи улья. Никчемная бумага. Уничтожить их раз и навсегда!
Я напряг мышцы. Смять, разодрать чертежи — вот чего я желал. Но не мог.
Не сумел.
Потому что не вправе был распоряжаться ими. Пусть их уничтожит тот, кому они принадлежат. Только он виноват в случившемся, ему и расхлебывать.
Я выскочил в коридор:
— Эдмунд!
Я ворвался к нему без стука, толкнул дверь, которую он не удосужился запереть, и оказался в комнате.
Он резко сел в кровати. Волосы всклокочены, белки глаз расцвечены красными прожилками. В нос мне ударил запах спирта, и я отвернулся, почти машинально, как и прежде, когда я проделывал то же самое, но обманывал себя и притворялся, будто ничего не чувствую.
Нет. Хватит. Сегодня все будет иначе. И потом тоже. Пора его выпороть. Отходить его ремнем по спине, до крови, до мяса.
Но всему свое время.
— Вот! — Я швырнул чертежи ему на кровать. — Возьми!
— Что это?
— Это ты начал! Они твои! К чему они мне теперь?
— Отец… ты разбудил меня.
— Они ни на что не годятся. Ясно тебе?!
Взгляд его прояснился, он собрался с силами и взял в руки один из чертежей.
— Что это?
— Они не стоят бумаги, на которой начерчены! Мусор!
Эдмунд посмотрел на бессмысленные чернильные пятна.
— А. Это улей, — тихо пробормотал он.
Я старался отдышаться.
— Они твои. Чертежи. Я занялся всем этим по твоему желанию. Распорядись ими, как захочешь.
— По моему желанию? О чем ты?
— Это же была твоя идея. Можешь теперь выбросить их. Сжечь. Разорвать. Поступи с ними так, как сочтешь нужным.
Он медленно встал и отхлебнул воды, держа чашку на удивление твердой рукой.
— Отец, о чем ты толкуешь?
— Это твоя работа. Я создал их для тебя.
— Но почему? — Его взгляд обратился на меня. Когда же в последний раз я вот так, в упор, смотрел на него? Глаза у него заплыли, и выглядел Эдмунд старше своих шестнадцати лет.
— Книга! — выкрикнул я.
— Какая книга? О чем ты?
— Юбер! «Слепой пасечник» Франсуа Юбера!
— Отец. Я не понимаю. — Он глядел на меня как на душевнобольного, словно место мне в лечебнице.
Меня охватило отчаяние. Он обо всем забыл. Забыл о моменте, ставшем для меня самым дорогим.
— Ты оставил у меня на столе книгу… в воскресенье… Когда все остальные ушли в церковь.
Похоже, в памяти его что-то забрезжило.
— Ах да. Весной…
Я кивнул.
— Этого я никогда не забуду. Ведь в тот день ты сам, сам пришел ко мне.
Эдмунд отвел глаза и взмахнул руками, точно хотел ухватиться за что-то, но ничего, кроме кружащихся в воздухе пылинок, перед ним не было.
— Это мама. Она попросила навестить тебя, — сказал наконец он. — Она надеялась, это поможет.
Тильда. Он безоговорочно принадлежал ей. Как прежде. Навеки.
Джордж
Остаток дня мы вместе мастерили улей. Пока не стемнело. От работы Том не отлынивал, и той неохоты, с которой он принимался за работу прежде, в этот раз я в нем не заметил. Сейчас ему действительно этого хотелось. Он все расспрашивал и допытывался, но и схватывал быстро.
Ритмичный стук молотка. Протяжная песня пилы. И время от времени — тишина. Ветер и птицы.
Солнце нагрело крышу, и жара выжимала из нас пот. Чтобы хоть чуток охладиться, Том засовывал голову под кран, а потом отряхивался, совсем как собака, и хохотал. Тысячи капель ледяной воды разбивались о меня, холодили кожу, и я тоже не мог удержаться от смеха.
Воскресенье прошло почти так же. Мы плотничали и болтали про ульи. Ему, похоже, нравилось. Я его таким с детства не видел. И ел он тоже с аппетитом. На обед даже ветчины кусок сжевал.
* * *Я посмотрел на часы. Мы сидели во дворе и пили кофе. Время близилось к двум, и Тому пора было собираться. Но я молчал. Может, он забыл. Или передумал.
Том тоже посмотрел на часы. А потом снял их и положил в карман.
— Папа, как это было? С первым ульем? — Вдруг посерьезнев, он внимательно смотрел на меня.
— В смысле?
— Первый улей, из которого исчезли пчелы?
— А сам-то как думаешь? Совсем хреново мне было, хуже некуда.
— Но… что именно изменилось? И как?
Я отхлебнул кофе, но во рту его словно стало больше, так что я еле проглотил.
— Да даже и не знаю… Они просто взяли и исчезли. Только несколько штук и осталось. Жуть, одним словом. Только матка осталась и личинки. Одни. — Я отвернулся — не хотел, чтобы Том видел, что у меня глаза на мокром месте. — И все так быстро, знаешь. Сегодня они живы и здоровы, а завтра их уже нет.
— Да, зимой они тоже умирают, но тут другое, — сказал он.
Я кивнул:
— Ни в какое сравнение не идет. Зимой — там хоть ясно почему. Либо от холода, либо от голода, а бывает, что и от того и от другого сразу.
Он помолчал, обхватил кружку ладонями. Задумался. А потом наконец сказал:
— Но зимой пчелы у тебя так и будут умирать.
Я опять кивнул:
— Ясное дело. Зимы тут суровые бывают.
— Сейчас еще ничего, — перебил он, — но климат меняется, скоро шторма