– Ты что, не жуешь бобы? – спросил он, ухмыляясь.
Как же я любил, когда он вот так глумился надо мной.
– Надеюсь, я не испачкал твои туфли, – проговорил я.
– Это не туфли, а сандалии.
Мы согнулись пополам от хохота.
Оглядевшись, я увидел, что меня вырвало прямо возле статуи Пасквино. Очень похоже на меня – блевать перед статуей самого почтенного римского памфлетиста.
– Клянусь, там были неразжеванные бобы, которыми можно накормить голодающих детей Индии.
Снова смех. Я умыл лицо и прополоскал рот водой из фонтана, попавшегося нам на обратном пути.
По дороге мы снова встретили живую статую Данте. Он уже снял свой колпак, его длинные черные волосы были распущены. Должно быть, с него семь потов сошло в этом костюме. Теперь он был занят тем, что пререкался со статуей царицы Нефертити, тоже без головного убора, со слипшимися от пота длинными волосами.
– На сегодня с меня хватит, доброй ночи и счастливо оставаться.
– Скатертью дорога и vaffanculo[37].
– Сам fanculo, e poi t’inculo[38].
С этими словами Нефертити швырнула в Данте горсть монет, и хотя тот успел пригнуться, одна из них попала ему в лицо.
– Ай-й-й! – взвыл он. На секунду я подумал, что дело дойдет до драки.
Мы возвращались по другой, не менее темной, безлюдной, поблескивающей во мраке аллее, затем по Виа Санта-Мария-дель-Анима. В тусклом свете уличного фонаря, висевшего на стене маленького старого углового дома, я остановился, он тоже. В прежние времена здесь, скорее всего, висела газовая горелка. «Самый прекрасный день в моей жизни окончился тем, что меня стошнило». Он не слушал. Он прижал меня к стене и стал целовать, его бедра вжались в мои, руки почти оторвали меня от земли. Когда он остановился на секунду, не открывая глаз я понял, что он оглядывается по сторонам: кто-нибудь мог пройти мимо. Я не хотел смотреть. Пусть на этот раз беспокоится он. Потом мы снова стали целоваться. С закрытыми глазами я вроде бы различил голоса двух пожилых людей, пробурчавших, что только взгляни на этих двоих, что видано ли было такое в прежние времена. Но я не хотел думать о них. Плевать. Если он не волновался, я тоже не волновался. Я мог бы провести остаток жизни вот так: с ним, ночью, в Риме, с закрытыми глазами, обвив одной ногой его ногу. Я подумал о том, чтобы вернуться через несколько недель или месяцев сюда – на наше место.
В баре мы никого не застали. Было уже около трех часов ночи, а то и больше. Город словно вымер, лишь изредка тишину нарушала проезжавшая машина. Обычно людная площадь Ротонды в районе Пантеона, куда мы забрели по ошибке, тоже оказалась непривычно пустой, за исключением нескольких туристов с большими рюкзаками, пары пьяных и драгдилеров. Оливер остановил уличного торговца и купил мне лимонад. Горький вкус лимона освежал, и я почувствовал себя лучше. Себе Оливер купил оранж биттер и дольку дыни. Он предложил мне укусить, но я отказался. Как же чудесно – душной ночью вот так шагать по блестящим серым камням римской мостовой, будучи слегка навеселе, с лимонадом в руке, чувствуя его руку на талии. Мы свернули налево и направились в сторону площади Феба, как вдруг до нас донеслось бренчание гитары и песня – не популярный хит, но старая-престарая неаполитанская мелодия. «Fenesta ca lucive».[39] Я не сразу узнал ее, но потом вспомнил.
Мафальда научила меня этой песне много лет назад, когда я был маленьким. Она пела мне ее в качестве колыбельной. Я едва знал Неаполь, лишь по нескольким кратким поездкам с родителями, и кроме Мафальды и ее ближайшего окружения никогда не общался с неаполитанцами. Но щемящая душу песня рождала такую сильную тоску по утраченной любви, по всем утратам в жизни, по жизни моих дедов, прошедшей задолго до моего рождения, что я внезапно перенесся в бедный, безутешный мир простого народа, предков Мафальды, влачивших свои суетные дни на тесных улочках старого Неаполя. Их воспоминания я теперь хотел разделить слово в слово с Оливером, как будто он тоже, подобно Мафальде, Манфреди, Анкизе и мне, был южанином, встретившимся мне в чужом порту, и мог понять, почему эта старинная мелодия, словно древняя молитва об умершем на самом мертвом из языков, способна вызвать слезы даже у тех, кто не понимал ни слова.
Эта песня напомнила ему государственный гимн Израиля, сказал он. Или в ее основу легла «Влтава»? Хотя если подумать, это могла быть и ария из «Сомнамбулы» Беллини. Мимо, хотя уже теплее, сказал я, хотя песню действительно часто приписывают Беллини. Мы ушли в климентификацию, ответил он.
Я перевел слова с неаполитанского на итальянский, потом на английский. Она о молодом парне, который подходит к окну своей возлюбленной и узнает от ее сестры, что Ненелла умерла. Те уста, где однажды бутоны цвели, только черви теперь обживают. Прощай, окошко, в котором не покажется впредь моя Ненелла.
Какой-то турист-немец, без компании и в стельку пьяный, услышав, как я перевожу песню на английский, подошел к нам и на ломаном английском спросил, не могу ли я оказать ему любезность и перевести слова на немецкий тоже. По дороге в отель я научил Оливера и немца припеву, который мы втроем повторяли снова и снова, наши голоса эхом разносились по узким, сырым римским улочкам, и каждый выводил неаполитанские слова на свой лад. Наконец, мы попрощались с немцем на Пьяцца Навона. Продолжив путь, мы с Оливером снова затянули припев, но уже тихо,
Chiagneva sempe ca durmeva sola, mo dorme co’ li muorte accompagnata. Она всегда печалилась, что спит одна, Теперь она спит с мертвецами.Даже сейчас, по прошествии многих лет, мне кажется, что я все еще слышу голоса двух молодых парней, распевающих на рассвете слова этой неаполитанской песни, то и дело обнимающихся и целующихся на темных улицах старого Рима и не отдающих себе отчета, что этой ночью они будут заниматься любовью в последний раз.
– Давай завтра сходим в базилику