сделались подобны столпам, они надежно ограничивали искаженное пространство крошечного мира. Лица – древние, каменные – были строги и спокойны. Только глаза жили: все взгляды были направлены в центр мира, туда, где мох его ткани сиял особенно ярко. В этом серебре и осталась лежать – или висеть, поскольку мир изнутри воспринимался, как шар – согнутая, маленькая фигурка Лупе.
Нэрриха отвернулся и двинулся прочь, вслушиваясь в беззвучие, дрожащее так, как будто все пространство есть нутро гигантского барабана, и теперь, обретя содержимое, оно живет биением и ритмом – тем, какой отмеряет сердце Лупе. Столпы фигур окончательно утратили все человеческое, чем их наделяла привычка зрения. Они были огромны, они вовсе не подпирали свод: на их широкие спины извне давила волокнистая тьма большого мира, упругая и плотная. Но камни держали границу, упираясь спинами в сумрак, наверняка безмерно тяжелый…
Оллэ вырвался в ночь, жадно хлебнул воздух, только теперь признавая: он не дышал там, внутри, и до сих пор не понимает, можно ли там – дышать? А воины стоят по-прежнему: обратив к середине круга спины и затылки. Так откуда пришло ложное ощущение каменных лиц, пристальных взглядов? Отягощенный впечатлениями, сын шторма слепо уткнулся в Энрике, который прижимал к груди плащ и пробовал оттолкнуть маари. Служитель полубезумно шептал: холодно, Лупе совсем ослабла, надо укутать. Еще он просил все настойчивее, а вернее уже требовал, прекратить опасный ритуал, поскольку жена верует в Мастера и сама бы никогда на подобное кощунство не согласилась. Нэрриха отобрал плащ, обнял Энрике за плечи и вместе с ним шагнул дальше от круга, с новым опасливым уважением глядя на маари и ощущая, как по спине повторно пробегает озноб, на сей раз обозначая расставание с местом вне мира…
– Хорошо положил, правильно, – похвалила Аше.
Она подошла вплотную, заглянула в глаза, шепнула несколько невнятных слов, прогоняя озноб и пробуждая слух. Бесцеремонно проколола стилетом руку Оллэ, добыла кровь, проделала то же с Энрике и собой, взялась рисовать знаки на лицах. Аше при этом нашептывала слова своего наречия, и они растворялись в ночи так ловко, что след звучания не улавливал даже слух сына ветра. Завершив дело, маари резко хлопнула в ладоши – и все воины разом повернулись в одну сторону, слитно совершив сложный жест правой рукой. Тишина налилась ледяным нерушимым покоем, звезды засияли вдвое ярче, тени проступили в ночи, сводя с ума: от каждой фигуры воина тень тянулась так, словно в середине круга действительно имелся свет.
– Там край, – сказала Аше, встав перед Энрике и глядя на Оллэ. – Все, что можно, сделано. Он умеет звать ветер? Скажи ему: пусть зовет. Сейчас его жена легкая, она почти ветер. Очень высоко она, сильные крылья. Скажи: если устанет звать, если слабый и не любит жену, он умрет. Ей придется вернуться иначе, когда заплачет ребенок.
– Ты страшное существо, жена Кортэ, – медленно выговорил сын шторма, передернув плечами. Затем он повернулся к Энрике и перевел ему слова маари.
– Я никогда не звал ветер, – насторожился Энрике. – Лупе тоже танцевала не для призыва. Только раз, когда нас просил Ноттэ, мы исполняли…
– Делай, что надо, а не что умеешь, – посоветовал Оллэ. Вздохнул и добавил, кривовато усмехаясь: – Я сам однажды попробовал ограничиться посильным… и потерял все.
– Тут сердце, – Аше скользнула вплотную к Энрике и распорола ножом рясу на его груди, ткнула окровавленным пальцем в кожу, снова густо намазала всю ладонь, собрав остатки содержимого серебряной плошки, быстро рисуя на груди и опасливо, часто поглядывая в сторону круга. – Скажи ему: когда будет одно сердце и одно дыхание для них двоих, тогда хорошо. Еще скажи: время утекает. Когда все вытечет, круг ссохнется. Пусть не думает, люди берега много думают, теряют время, теряют себя. Там, – Аше махнула в сторону круга, – его свет, его ветер и его жизнь. Здесь для него пусто.
Энрике выслушал перевод, неотрывно глядя в круг, на фигуру жены, полускрытую в невесть откуда взявшемся тумане. Служитель снял пояс с оружием и бросил под ноги, едва ли до конца сознавая свои действия. Стащил рубаху и провел гребнями пальцев по волосам, отбрасывая пряди назад. Руки продолжили движение, вскидываясь крыльями и замирая. В темных глазах билось и дрожало серебро того мшистого света, какой сам Оллэ еще помнил по пребыванию в круге, но уже не мог различить. Нэрриха теперь осталось лишь подхватить оружие, чтобы не мешало танцу, не вынудило Энрике некстати споткнуться. Оллэ отошел в сторону, пятясь и глядя на Энрике, и ощущая обещанную пустоту в себе, однажды не исполнившем должного.
Он, нэрриха Оллэ, всего лишь поджег корабль и остался на палубе… Он слукавил, прекрасно зная: для сына ветра нет окончательной смерти, игра в закон людей его обманет, как он обманывает эту игру. Он после раз за разом хоронил прошлое, воздвигая памятники воспоминаний – и отказывался видеть в новых знакомых настоящих друзей, единомышленников, равных. Прошлое стало пеплом, и даже сам молодой Оллэ – тот, кто прожил счастливую жизнь и сгорел в погребальном огне – не вернулся в мир… Явилась лишь бледная тень. Так для постаревшего враз сына шторма не нашлось ничего, кроме смерти и пустоты, кроме тусклой отрешенной мудрости, видящей в мире – жалкий балаган кукольника.
Энрике начал осторожно, хмурясь и вслушиваясь, выщелкивать ритм сердца. Ему было тяжело одному в вязкой глухой ночи. В пустоте непонимания и сомнений…
Рядом шевельнулось что-то большое. Оллэ с трудом оторвался от наблюдения за Энрике, подозревая, что один из коней отвязался и пришел к кругу. Но это оказался Лало, человечище, по недосмотру вылепленный богами из теста, замешанного на двух, а то и трех смертных. Позже высшие опамятовались: ума вложили совсем невеликую толику, зато сердце оставили настоящее – большое. И теперь Лало, воин-недоучка в тесноватой штопанной рясе, ничего сложного не удумал. Он напрягся немножко – и приволок бревно. Бухнул его наземь, сел и прикрыл глаза. При этом Лало имел исключительно строгий и серьезный вид. Он слушал ритм, кивал, хмурился. Постепенно вникал, похлопывая большими ладонями по коленям.