– Да поможет Господь митрополиту Ионе! – горячо произнес Федор Курицын. – Крепка и верна десница Его. Росточит он смуту и усобицы, укрепит Москву.
С Крестопоклонной недели Великого поста как-то кругом все повеселело. Хотя и звонили в церквах все также уныло в один колокол, будто звавший печально: «К нам, к нам!» – но ни Иван, да и никто печали не чувствовал. Пасху все ждали веселой, «праздников праздник»… Дни же становились все длиннее и светлее, а Фекла Андреевна больше и больше наполняла хоромы особой торжественной заботливостью. Все мыли, чистили, а в поварне коптили гусей и поросят к светлому празднику.
Княжич, несмотря на частые церковные службы, несмотря на домашние уборки и приборки, больше теперь бывал дома, чем раньше. Он усердно трудился над итальянским языком, и его весьма забавляло изумление Феклы Андреевны от чужеземных слов. Иногда за столом он нарочно говорил по- итальянски ради этого.
– Датэми уна чарка ди миэле, – обращается он, например, к Курицыну, и никто не понимает его, а Федор наливает чарку меду и передает ему.
– Грацие, – благодарит княжич, – грацие, амико каро.
Дивуются все, а довольный Иван без конца спрашивает у Федора название то одной, то другой вещи по-итальянски. Он хочет изучить язык и молить отца отпустить его в италийскую землю с каким-нибудь посольством.
– Костянтин Лександрыч, – сказал он однажды за трапезой, – хочу яз во фряжску землю. Повидать бы мне хошь то, что владыка Авраамий видел.
Беззубцев печально посмотрел на княжича: жаль ему было огорчать отрока, но решил сказать ему правду, безо всякой утайки.
– Не будет сего, Иване, – молвил он тихо, но твердо, – не ездят государи в чужие земли.
– А посольства, а дьяки, а отцы духовные? – горячо перебил наместника княжич.
– Все они токмо слуги государевы.
– А князи?
– Токмо не государи, – ответил Беззубцев так же твердо, и разговор прекратился.
Иван молчал. Ему было обидно и досадно, и он искал доказательств на право государя ездить в чужие края.
– А мне в Твери инок Фома сказывал, что царь Лександр Македонский весь свет обошел, – сказал он упрямо.
Наместник не нашелся сразу ответить, но, подумав, сказал:
– Царь-то Македонской с полками ходил для-ради ратного дела. Сие царям можно, а прочее, что просто видеть и знать хотят, им либо привозят, либо люди чужеземны сами едут к ним.
Видя, как огорчен княжич, наместник переменил разговор.
– А Шемяка-то смирился совсем, – сказал он весело. – Молит государя о мире, крест обещает целовать и прокляты грамоты дать. Государь наш, мыслю, простит князь Димитрея, а сие зря.
– Нет, не зря, – быстро вступился Федор, – надобно все у них расшатать, землю из-под ног вынуть, а потом можно и бить.
– Яз мыслю, чем скорей бить, тем лучше, – загорячился Константин Александрович.
Закипел спор, но Иван не стал слушать. Этот раз его душу тревожило другое. Жаднее и жаднее тянулся он узнать весь мир, видеть все самому, а в то же время чаще и чаще билось у него что-то в груди, словно птичка в клетке. Порой это радостно пело, а порой больно билось хрупкими крыльями о жесткие прутья.
Началось это от поцелуя Дарьюшки, когда по-различному стал принимать он ласки отца и ласки матери. Приходят к нему теперь странные волнения и нега, и, непонятно почему, робел и стыдился он возле молодых женщин и девушек…
Как только отобедали, тихо встал Иван со скамьи и, помолясь и поблагодарив хозяев, сказал:
– Приустал яз. Пойду опочину.
Вместе с Илейкой прошел он в свой покой и лег на лавку у изразцовой печки. Был такой день, какие любил княжич. Зима еще стоит, а солнце и небо уж весенними кажутся, и бьют сквозь слюду лучи солнца, рисуя переплеты окон на гладком дубовом полу. Илейка лег на своей кошме возле дверей и тотчас же захрапел, но Иван не мог заснуть, хотя и тонул, кружился в каком-то тумане. Перед глазами его не то виденья проходили, не то сны ему наяву виделись, а мысли шли своим чередом, но все о том же, что виделось. Мелькнул Лыбедский мост и красивая женка. Илейка балагурит с ней особо ласково, как не говорят меж собой мужчины. «И пошто воевода хватал ее почем зря руками?»
Но дрема непобедимо овладевает им, и кажется ему – обнимает он Дарьюшку крепче и крепче, а сердце у него бьется сильней, и дышит он так, будто в гору взбежал, и дрожат у него руки и ноги, и сладко ему, как в объятьях матери никогда не бывало…
На Фоминой неделе пришли вести, что князь великий, взяв крестное целованье с Шемяки и проклятые грамоты, в Страстной четверг отъехал из Костромы в Ростов, куда прибыл в Велик день,[99] а назавтра праздновал Благовещенье и пировал у владыки Ефрема. В тот же день Василий Васильевич отбыл с полками в Москву. Писал об этом Беззубцеву владыка Авраамий Суздальский и список[100] прислал с проклятой грамоты.
Наместник рассказал Ивану, что писано в клятвенной грамоте, которой Шемяка навсегда отказывался от прав на великое княжение московское.