Думаю, поставлю мясо вариться, бульон закипит, кастрюлю на край плиты отодвину и в магазин за хлебом быстро сбегаю. Хлеб был, ещё хватило бы его дня на два, на три, но вчера прибегал Виктор, занял буханку: сидим, мол, долго на одной картошке, пожевать, дескать, захотелось черственького, без хлеба-то не сытно. Рая, с которой они
Стою. Стыну. Но стою. С места никак не сдвинуться – так будто.
Луна уже упала – между вершинами двух елей лежит – как в зыбке: уснёт вот-вот – из зыбки выпадет – скроется.
До таких лет дожил, думаю, а не понимаю, как тьма из воздуха уходит.
Светать начало.
Веранду покидая, оглянулся – не на окно, а на тахту – как на мелькнувшее.
И так же, мельком, мне подумалось: как не хватает им меня, отцу и Богу, меня, свободно потерявшего, свободно ищущего и стучащегося, – мельком, скорее ощутилось, чем подумалось.
Хлеб к этому времени уже привозят с Елисейска – так обычно. Плюс-минус минут сорок. Три раза в неделю – без сбоя. И сегодня такой случай. Пропущу – с сухарями на выходные останусь. Одному – ладно, и с сухарями перебуду, ну а гости вдруг нагрянут?… Мало ли. Тот же Дима.
В окно, за изморозью, не увидишь: стоит возле магазина
Обулся и оделся в отцовское: в валенки, в рукавицы меховые, в шапку и в овчинный чёрный полушубок. Из дома вышел. Дверь за собой прикрыл скорее и плотнее, метлу к ней подставил – запер.
Железная щеколда у калитки мелко и ворсисто, плюшево обындевела – манит лизнуть её, учёный я – не соблазняюсь, не пропал детский опыт даром; сама калитка, и ворота, и вереи, и заплот, к ним примыкающий, пухом белёсым обросли – как овощи, которые состарились за зиму в холодном погребе; на полотенцах ворот, как на восковых таблицах, письмо можно написать – палец-то голый тут же отморозишь, а прутом от голика или лыжной палкой, например, запросто; как послание такое вот отправишь только?
Главное, написать, а не отправить. Да всё равно не отвечает. Я – про Молчунью.
Тихо не пойдёшь – рысью. Снег под валенками отрывисто поскрипывает. Прячу нос под рукавицей, а то скоро, и не заметишь как, станет пластмассовым – потом возись с ним – оживляй – и больно ж, отходить-то станет, оживляться.
Бегу.
Дороги ко мне нет. Нет её и от меня, естественно. Чтобы тут на тракторе с грейдерским ножом туда-обратно раз только проехать, тракториста не упросишь – один
Тропинка. Больше собаки, чем люди, её наплотнили. Узкая. В сторону ногой чуть угадаешь – сразу в снег провалишься по пояс. Не угадываю – стараюсь. Увязал уж тут недавно кто-то, налево и направо заваливался, вижу, и много. Да мы с Димой, кто же ещё, когда машину прогревать ходили среди ночи. Мои соседи не могли – те
На тракт вышел. Бегу. Скольжу, вернее, – до блеску он, тракт, укатан.
Солнце, выпихивая перед собой зарю, будто пыхтя при этом от усилия, оттуда, с чужой стороны, едва вскарабкалось на Камень – остановилось. Смотрю на него, не щурясь: висит, вижу, – отдыхает.
Ялань с домами, горами и полянами и ельник вокруг неё – розовые – как торт кремовый: откусил бы, но рот на него не раззявишь – зубы от стужи раскрошатся – пугаюсь.
КамАЗы. Шесть машин. Старенький МАЗ, седьмым среди них, как приблудный. На небольшом расстоянии друг от друга, как собаки в упряжке, гружённые