окружающих меня.

Какие бы я ни получил известия в течение этого дня, научи меня принять их со спокойной душою и с твёрдым упованием, что на всё Святая воля Твоя.

В самых делах и словах руководи моими мыслями и чувствами, во всех непредвиденных случаях не дай забыть, что они ниспосланы Тобою. Научи меня прямо и разумно действовать с каждым членом семьи, никого не смущая и не огорчая.

Дай мне силу перенести утомление наступающего дня, и все события этого дня предать воле Твоей. Научи меня молиться, надеяться, верить, любить и прощать. Аминь.

Рассудком понимаю, без сомнения, без колебаний, что каждое слово молитвы выверено старцами в духовном предстоянии, в ответственности и в сокровенном трепете перед Богом, мыслью скольжу и с каждым словом соглашаюсь радостно, ну а вот сердцем не узреть мне, маловеру, глубину – не досягаю – горько; хоть бы на зло уж научиться не просить.

Господи, Силой Твоей я есть, продолжи меня. Верую, Господи, верую, помоги моему неверию.

Повглядывался в помещённые вокруг текста молитвы портреты сложивших её оптинских насельников – в каждого, как в родственника, – близкие, и одиночество – на шаг пусть маленький, но – отступило.

Погасил свет. Стою во мраке – как в чём-то плотном, но не в слепоте – во льду словно, сбоку от меня – только что на шаг отступившее.

Думаю:

Когда лежал сутками – или иначе как отсчитывалось его время, может, днями, как у Бога, – лежал тут отец или сидел, телом крупный, тяжёлый, как лиственница, уже незрячий, остарелый, тычась мутными зрачками в беспросветную завесу век, на тысячу раз уже перетолковав с самим собой и со своими покойниками прожитое вместе, разговаривал ли он с глазу на глаз с Самым Главным Собеседником? Взывал ли к Нему в недоумении, в отчаянии? Надеюсь, да. И смерть его на это вскоре указала: умирал и умер он, мой отец, тихо – так, когда следишь за ним, июльский вечер угасает – как будто что-то очень важное для себя услышал наконец-то, вымолил; может, ему на веках что-то начерталось – имя его для новой жизни. Не мог его Господь оставить без ответа – Он же не Справедлив, а Милостив.

Дом громко треснул. От мороза. Икнул будто – будто вспомнил его кто-то – есть кому. Брёвна так, со стоном, разрываются.

Звезда упала – пронеслась – едва в луну не угодила; делов бы было.

Стою на веранде. Стыну.

– Папа, – говорю. И говорю: – Отец. – Первое слово про себя, а второе вслух вымолвил, и вижу: как гвоздь оно, слово это, в оконный переплёт, в самое его перекрестие, по шляпку вколотилось. Потом – понадобится – вытащу, пусть похранится.

Три лесовоза, один за другим, проткнув остро-зрячими фарами сгустившийся над Яланью лунно-изморозный полумрак, выползли из ельника. Медленно спустились с Балахнинской горы, опасливо переехали по не шибко прочному, прогибающемуся под их весом мосту Куртюмку, задрав к небу тупорылые кабины, поднялись в гору и скрылись в Ялани. Это не первые и не последние, просто уж говорить о них не хочется: и идут и идут, и идут и идут – вывозят куда-то часть моей жизни – на доброе бы что; скоро все сопки сделают плешивыми – как лишаем по ним пройдутся.

Грустно, подумалось вдруг, что уже нет в Ялани церкви: пошёл бы сейчас, несмотря на мороз, перед иконой бы богородичной побыл, поговорил бы с батюшкой – был бы тутошний он, батюшка, яланский. Сказал бы ему: батюшка, лес-то наш нещадно так увозят, дескать?! А он бы мне: на всё, мол, сын мой, воля Божья, душу ж твою пока не увезли. И то верно, не увезли, но всё цепляют и цепляют, а той приходится увёртываться.

Пойти, перед остовом постоять?… Там, в нишах, Сретенье – поблекло…

Вспомнил вдруг.

Сижу возле окна – летом: дождь барабанит шумно по стеклу, – в том ещё, старом нашем доме, читаю книгу, может быть, какой-то из романов Фаулза. Отец – вижу его периферийным зрением, чувствую его виском, другим ли чем-то, может, гравитацией – стоит посреди комнаты, чиркает спичками. Срочно вдруг что-то пережечь ему понадобилось. Нитку суровую, а может, леску. Спички шипят, искрят, но не воспламеняются. Третья, четвёртая, пятая… – отсчитываю настороженно, сквозь текст, рассеянно читаемый, – а там о чём-то…

Швырнул отец коробок на пол, растоптал его, распинал после ногами. Пометался, пометался по избе – мне показалось, стены даже выгибались; что дождь на улице утих, так это точно – не от того ли? Пошёл он, отец, на кухню. За веником и совком – оказалось. Вышел оттуда, собрал спокойно с полу спички и смятый коробок, смахнул их с совка в зев русской печи. Я как читал, так и читаю. Ни звука от отца. Сел он, вижу, на диван. Сидит. Запрокинул голову, затылком к стене, вверх, в потолок, смотрит – смирный; ладонью только по дивану похлопывает – не нервно – будто в задумчивости светлой.

Как хорошо, думаю, что он, отец, был. А если был, и теперь, значит, есть. И потому жизнь не пугает.

Дима Ткаченко всплыл перед глазами – на стекле оконном словно отпечатался – и луну загородил собой как будто, как витраж, его разглядываю – хорошо нарисовался, точно, – узнаваем; лишь возник, и зубы сразу же оскалил – улыбается. Навестил он меня позавчера. Физически. В городе был, под ковёр к начальству вызывали – шею там ему вехоткой мылили за что-то, за какую-то провинность, так и заехал душу успокоить – давно не виделись мы с ним – неделю. Выпили водки – без водки Дима не заходит – забегает

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату