Тем, кто не уснул во время представления, эти новые Адам и Ева очевидны как очередная заправка для мясорубки существования, такая же, какими были Бенджамин Баркер и его жена Люси, пострадавшие вследствие страсти, которой воспылал к супруге парикмахера судья Тёрпин, обманно приговоривший Баркера к длительному сроку австралийской каторги, тем самым устранив его с пути. Судья Тёрпин устроил в честь Люси прием, на котором изнасиловал ее, после чего Люси сошла с ума, и покончила с собой, приняв яд, оставив крошку-дочь на руках старого развратного юриста, который, вырастив Джоанну как свою собственного ребенка, теперь не в силах удержаться от сластолюбивых планов о том, как заполучить юную особу в постель путем неравного брака. Вернувшийся через десяток лет с каторги, Бенджамин мечтает воссоединиться со своей женой и дочерью. Увы, этому не суждено сбыться, и в результате появляется Суини Тодд, охваченный жаждой мести за все кошмары, учинённые ему и его жене, включая и похищение дочери. Трагедия разворачивается во всей красе по мере того, как Суини Тодд, в союзе с миссис Ловетт, не слишком разборчивой продавщицей мясных пирогов, принимается резать глотки, а его подельница перемалывать жертв во вкусную начинку на продажу в своей лавчонке.
Как муж и жена, воспитывающие дочку, Бенджамин и Люси стремительно вызывают скуку. Только будучи проведенными через череду жизненных инферно, они становятся способны утолить нашу жажду трагедии, этого мотива существования как масс, так и смертных, располагающихся выше обычного. Бенджамин и Люси пребывают в центральном круге ада, в то время как миссис Ловетт, судья Тёрпин, Тобиас Рагг концентрически излучают вокруг свою собственную судьбоносную тягу (к красоте, любви и т. п.), которая только приближает их к бритве парикмахера и пыхающей печи.
Так или иначе, все мы закончим начинкой в мясных пирогах миссис Ловетт. Говорили, что перед смертью английский романтический поэт Томас Ловелл Беддоус назвал себя «пищей, сгодной лишь для одного — червей». И хотя в современных цивилизованных странах мы не столь часто становимся пищей для червей, тем не менее подобная кончина по-прежнему представляется чертовски бесславной.
Однако мы, люди, способны достигать гораздо более пьянящих высот, чем просто усеивать все трупами. После убийств и людоедства в
Чем бы мы не старались представиться, расхаживая взад и вперед, вниз и вверх по этой земле, в конечном итоге мы просто мясо. У одного некогда могущественного племени каннибалов имелось слово для названия их излюбленной пищи. Это слово буквально означало: «говорящая еда». Да, большая часть пищи, которую мы поглотили в течении человеческой истории, не была говорящей. Эта пища издавала другие звуки, ужасные крики в процессе того, как превращалась на бойнях из мяса живого в мясо мертвое. Если бы нам довелось слышать эти звуки всякий раз, когда мы принимаемся за сытный обед, могли бы мы оставаться бездумными гоблинами, коими большинство из нас является сегодня? Сложно сказать… «
Свинина, говядина, иногда — козлятина — все они заходят в нас и выходят из нас. Это часть состояния бессмысленности, которую навязывает нам бытие. Но это не единственная бессмысленность, которую нам приходится переносить, расхаживая взад и вперед, вниз и вверх по этой земле. Еще есть бессмысленность природы. Бессмысленность Бога. Сколько бессмысленности мы готовы допустить в свои жизни? Есть ли для нас возможность избежать ее? Нет, такой возможности не существует. Мы обречены пребывать во всевозможной бессмысленности: в бессмысленности боли, бессмысленности ночных кошмаров, потогонного рабского труда, и во многих других бессмысленностях различного вида и масштаба из рода не несущих страдания. Бессмысленности подают нам на блюде, и мы вынуждены питаться ими, или представать перед бессмысленностью смерти.{23}
Возможно, что путем жадного пожирания худшей бессмысленности жизни, включая бессмысленность смерти, мы сумеем прогрызть путь к свету из всепоглощающей трагедии нас, как разумных существ. Профессор Никто хотел бы сообщить кое-что по этому поводу в своей лекции под названием «Сардоническая гармония». Здесь он берет тон неприкрытой язвительности, непривычный для хладнокровного и нравоучительного ученого самозванца. Однако это не причина для того, чтобы не выслушать его вздор еще раз.
Сочувствие к человеческому страданию, скромное чувство собственной непродолжительности, абсолютная вера в справедливость — все наши так