— О чём он поёт? — спросил Артём у папы.
Сергей Николаевич пожал плечами.
— Брусничный дух, черёмухи дыханье. Лилового багульника настой. Я не дышу, а пью благоуханье моей земли, равнинной и лесной, — не спеша произнёс егерь, по-русски озвучивая строки второго куплета.
— Что это? — удивился Артём.
— Красивая песня?
— Да.
— Это гимн Бурятии.
— Не знал, что гимны бывают такими, — качнул головой юноша.
— С тобой, земля, мы слиты воедино. Моею стала и судьба твоя. Поклон тебе от сердца, край родимый, любимая Бурятия моя, — закончил егерь, почёсывая бугристый шрам на лбу.
Баир теперь ехал молча, но юноша ещё долго слышал отзвуки его песни. Думал о том, как раньше жил этот край — высокими горами защищённый от человека, не знавший ни выстрелов, ни стука топоров. И такой нелепой показалась ему экспедиция в поисках золота Дёмина и таинственного открытия Виктора Каюмовича. Нелепой и бессмысленной. Не стоящей ни страданий Баира, ни жизни Ринчимы. Дедушка всегда говорил, что самое грустное в нашем мире — это смерть. Смерть любого живого существа, но прежде всего — человека, который знает и всегда предчувствует свою неизбежную гибель.
— Человек не способен себя убить, — говорил дедушка Марине Викторовне. Артём, тогда ещё десятилетний мальчик, стоял в дверях, слушал и запоминал их разговор.
— Пап, что ты такое говоришь? А как же самоубийцы? Почитай газеты!
— Нет, родная, газеты я не читал раньше и теперь не собираюсь. Ты, главное, пойми: человек может выстрелить в себя, повеситься, броситься с моста — это да, но убить себя не может.
— Не понимаю.
— Убивает пуля, верёвка, падение в холодную воду, но не сам человек. Точнее даже — травма мозга, удушение, переохлаждение… Человек себя не убивает. Он только совершает поступки, приводящие к смерти. И совершает их, потому что не верит в смерть. Как пассажир, севший на самолёт, который разобьётся, так и тот, кто выстрелил себе в висок, не знал, не мог знать, что такое действие приведёт к окончанию жизни.
— Не понимаю, — по-прежнему качала головой Марина Викторовна.
— Никто из живущих не верит в свою смерть. Жизнь — это чудо. Она превосходит все возможные чудеса, даже вымышленные. А единственная настоящая трагедия — это смерть. Страдания тела и души, даже самые страшные из них, ничтожны. Я согласен на худшую из жизней, лишь бы не умирать. Предайте меня, распните. И если боль — единственное, что мне дозволено чувствовать, пусть так, я согласен, только бы жить. Любые чувства, даже боль, — это чудо, как и сама жизнь. Но я согласен жить и без чувств, в темноте обезумевшего, одинокого ума. Позвольте дышать, даже если кругом — худшее зловонье. Мне, как и всем людям, повезло родиться. Повезло думать. Лишившись всех чувств и восприятий, но оставшись наедине с одной- единственной, пусть болезненной мыслью, я всё равно буду по-своему счастлив.
Артём, как и мама, не понимал дедушку. В десять лет поход к зубному врачу и вросший ноготь казались ему худшими несчастьями, которые только могут обрушиться на человека. Но теперь, увидев смерть Ринчимы, услышав песню её мужа, Артём стал отдалённо понимать дедушкины слова. Сейчас казалось до нелепого ироничным то, что Виктор Каюмович, так любивший жизнь, погиб сам, погубил ни в чём не повинную Ринчиму, заставил рисковать собой дочь и внука.
«Надеюсь, твоя тайна хоть отчасти оправдает всё это», — вздохнул юноша, настойчиво дёргая повод. Лошадь плохо чувствовала трензель[23] и не хотела поворачивать. Приходилось дёргать сильнее.
Лес чередовался выраженными участками. Приятнее всего было ехать по лиственничному. Лошадям вольно шагалось по гладким полянам валежника. Затем начинался осиновый лес с густым высоким подлеском. Кони выдавливали траву, ломали ветки черёмухи и таволги. Охотники Чагдар и Тензин в такие минуты начинали оживлённо перекрикиваться, объезжать экспедицию, подгонять пленников — боялись, что кто-то из них задумает бежать.
Начались галечные поляны. Тут редкой каланчой стояли лиственницы, под ними лежал кедрач. Галька быстро сменилась мхами, поначалу болотистыми, с чавканьем принимавшими копыта лошадей.
Между больших валунов единым букетом стояли крупные листья бадана и еловые стебельки плауна с жёлтой пушистой верхушкой. Вокруг них лежала серая пряжа ягеля.
Казалось, что моховая пустыня затянется, но вскоре за небольшим пригорком открылась дубрава.
Лес продолжал меняться, и каждый участок был по-своему сложным. Особенно неприятным оказался берёзовый с вкраплением лиственниц. Там начался бурелом. Поваленные деревья лежали путаным лабиринтом в несколько слоёв. Нижние слои подгнили, и кони часто упадали в них — они могли