сервизы, деньги, белье и разные вещи, которые мне следовало бы получить еще к свадьбе. Я не только получила дочку, но и маму. Материнство нас соединило, она примирилась с моим браком и с моими дикими взглядами — сионистскими, и в нашем доме была полная идиллия. Цветов наслали столько, что вся квартира в них утопала, цветы выносили вечером из моей комнаты, и утром уже были свежие. В столовой был целый кондитерский магазин. Из-за присутствия матери ни отец, ни мачеха, конечно, не могли прийти меня поздравить, но они мне послали целый воз продуктов, вино, мед и все те запоздалые «дрошегешенк», свадебные подарки, без которых не обходилась ни одна еврейская семья: пара серебряных подсвечников, серебряная сахарница, бокалы для вина и проч.
Наша обстановка была более чем скромная, и теперь как будто все хотели наверстать упущенное и вознаградить нас за прежнее невнимание.
Из всей этой сутолоки в доме я, как бирюзу, извлекала взоры нежно-голубых глазенок моей малютки Рут. Я прижимала к себе ее сладкое, ароматное тельце, выкупанное почему-то в отрубях, а когда я встала, я снова начала любоваться лунными ночами, слушать [пение] соловьев, ждать каких- то новых чудес в жизни. Мне было 22 года, и жизнь была прекрасна.
Стояла уже палевая тихая осень, и женщины были особенно нарядны и веселы в то лето, и голоса мужчин баритональны, как бархат. Леса с высокими сосновыми аллеями и мягким мхом и травой и тихо катящейся рекой внизу — все было сказочно, и все как-то иронически улыбалось, когда случилось то самое страшное, чего никто не ожидал.
Случилось нечто чудовищное, как крик дикого зверя, как пляска безумных: нет сравнения. [19 июля по старому стилю] Первого августа по новому стилю была объявлена война.
Если бы теперь, оглядываясь назад, я вспоминала те четыре года, за которыми пришло замирение, и не повторилось бы снова и снова то же самое, может быть, я могла бы говорить о Первой всемирной войне, как о какой-то истории, о прошлом. Но теперь, когда мы стоим снова в разгаре событий, вся жизнь кажется сплошной — тридцатилетней — войной, как будто не было ничего иного.
Первая война была мировая, еще небывалая в истории. Последняя ночь, которую мы провели с Марком без сна, в упаковке, в слезах, как если бы это была последняя наша ночь в этой жизни. Он меня старался успокаивать, чтобы из-за ребенка, которого я кормила, я не волновала себя и не расстраивалась, но ничего не помогало. Говорили последние заветы, прощания, просьбы, обещания, давались последние ласки и утешения.
Марк был призван с первых же дней. Его прикомандировали к передвижному лазарету Красного Креста.
На вокзале трудно было сказать друг другу слово: было тесно, шумно, бестолково. Перед отъездом мы еще бегали покупать офицерские вещи, кожаные несессеры, какие-то никому не нужные бювары для писем, портфели, бинокли, все это пахло новой кожей. И такими же новыми кожаными чемоданами пахло от всех офицеров на вокзале в зале второго и первого класса. И так же заплаканы были все жены, дети и матери, и невесты.
Перед большим образом Богородицы валялись, вернее, валились бородатые солдатики в слишком больших сапогах и слишком длинных шинелях и, снявши шапки, так усердно бились головой об пол и протертый коврик перед иконой, что такая молитва, казалось, не могла не спасти от пули. А когда я вернулась с вокзала домой в свою пустую квартиру и прижала к себе малютку Рут, я чувствовала себя вдовой, а Рут была сиротой.
Потом настали дни одиночества, тоски, ожидания писем, приездов, коротких побывок на сутки и даже меньше.
Начали приходить известия с фронта о раненых знакомых, о пропавших без вести в Самсоновской Армии[188], о близких и дальних. Когда прибывали эшелоны с ранеными, я стояла на улице, заглядывала на носилки, с которых выгружали раненых, или стояла на вокзале среди толкотни прибывших или в ожидании еще не прибывших поездов.
Иногда я ждала поезда и час, и два, под дождем, между двумя кормлениями, чтобы в конце концов узнать, что транспорт не выгружают, что поезд перевели на другую станцию, или на другую линию, или вовсе послали в обратном направлении. И снова надо было ждать и ждать. От всего этого волнения у меня окончательно пропало молоко. Мы боялись, что не будет и коровьего молока, и ребенка перевели на грудь кормилицы. Это было хуже всего.
У кормилицы Маши, еще очень молодой девушки, которая заимела незаконного ребенка, не было первое время достаточно молока для двух детей. Надо было устроить ее ребенка на искусственное вскармливание, его отдали к какой-то женщине, дворничихе, у которой был свой ребенок и которая прикармливала обоих детей молоком — давала им «соску» (из хлеба, завернутого в тряпочку) и вообще старалась выходить детей по-своему.
Сиротские приюты назывались «домами ангелов», потому что там дети просто умирали без ухода и редко какой ребенок выживал. Здесь же простая женщина получала плату за каждого приемыша и была заинтересована, чтобы он жил. Но ребенок заболел и не выжил.
Я в первый раз в жизни поняла, какой страшной ценой покупается материнское молоко для богатых детей: я хотела спасти этого чужого ребенка, я бегала к врачам и в аптеку, пробовала взять его к нам, но все было напрасно. Я вспомнила, сколько кормилиц менялось у нас в Москве, когда моя сестренка была маленькой, всегда говорилось о том, что от волнения у кормилицы пропало молоко, что прибрал Бог ребеночка и проч. И я не понимала, в чем дело.
Когда Маша вернулась с кладбища заплаканная и я начала ее утешать, она мне ответила: «Что вы, барыня, да я вовсе не потому плачу, что Бог прибрал моего байстрюка, а уж больно ксендз дорого за похороны взял!»
Эти заботы на некоторое время меня отвлекли от самого главного: от войны. За два месяца все как-то выросли, постарели, изменились. Мы раньше не знали, не замечали, когда и почему люди десятилетиями накапливали злобу против своих ближних и почему так по-звериному и грубо начали они