type="note">[179], было палестинское кино[180], первое в ряду палестинских фильмов, еврейский концерт. Мы были ненасытны, боялись пропустить что-нибудь, готовы все воспринимать, как это мыслимо только в молодости. У нас собралась компания молодежи, с которой мы вместе выходили по вечерам, обедали днем и переживали каждое собрание и заседание конгресса. Я была еще на женском митинге и на собрании русского землячества.
Но когда мы вернулись в Россию, все эти впечатления стерлись и затмились под влиянием кошмарного процесса Бейлиса. Если наш гуманный профессор в Бадене верил в «еврейские секты», которые употребляют христианскую кровь для пасхальной мацы, то у простых и враждебных нам масс, организованных царским правительством и полицией и Союзом «истинно русских людей»[181], не было сомнения, что евреи людоеды. Уголовный процесс воровской банды превратили в процесс против целого еврейского народа, и чтобы спасти проститутку и воровку Чеберякову, или Чеберячку,[182] как ее звали, — не остановились все: судьи, эксперты, сам царь — перед позорным преступлением клеветы, мракобесия чисто средневекового и навета на невинного еврея [и на весь народ еврейский]. Мы читали по пяти газет в день, отравляли себя подробностями этого процесса 20-го века.
Практика Марка развивалась очень слабо. Молодой врач должен был месяцы и иногда годы отсиживать в своем кабинете часы и дни, пока навернется пациент.
Иногда мы вечером выходили в концерт, особенно если это были гастроли Леи, Анны и Петра Любошица[183] или других столичных концертантов. Но больше мы сидели дома. Марк читал медицинские книги. Утром в качестве волонтера он работал в еврейском госпитале и клиниках, учился и работал. В октябре я уже была беременной, и хотя у нас еще не было заработков и я физически себя чувствовала плохо, мы были счастливы.
В январе <1914 года> меня пригласили в Москву, и я хотела еще до родов побывать среди своих и воспользоваться свободными денечками. Я видела в Художественном театре «Николая Ставрогина» Достоевского и слышала «Миньон» с Неждановой и Марию Лябию в «Паяцах»[184]. В Малом театре я видела Гзовскую в «Змейке», молоденькая артистка была хороша даже в этой убогой пьесе[185]. Концерт Глазунова[186] был серьезный и трудный, но очищающий душу. И в заключение я ходила на сионистские вечера.
Марк требовал моего возвращения домой.
В Минске я остановилась от поезда до поезда, чтобы повидать свою польскую подругу Ядвигу из Швейцарии, с которой мы были в переписке. Она не кончила университета, потому что не было средств, и вышла замуж. Брак сложился очень неудачно, и даже католические духовные власти дали ей развод. После этого она стала очень религиозной, ездила по монастырям и ксенздам, исповедывалась и искала такого священника, который бы ее «понял» и «отпустил ее грехи».
Мне, еврейке, все это было очень чуждо, но я понимала, что она душевно мучается и несчастна, и готова была облегчить ей душу «светским» образом — чем возможно.
Я пролежала всю весну на своем балконе с видом на Вилию. Было тихо, хорошо, зеленеющий сад внизу, вдали лес — Зверинец — и весь противоположный берег реки. Птицы очумели от весны, шум, перелеты с ветки на ветку, с крыши на дерево — наш сад, и деревья, и вербы над рекой — все было покрыто птицами, которые строили гнезда. После дождя воздух был чист, на реке мелькали свежевыкрашенные лодочки, люди работали, поили лошадей, пилили дрова, строили или чинили купальни, женщины выколачивали белье на реке. Во всем чувствовалась весна.
Я тоже перед родами привела в порядок свое гнездо и ждала разрешения: каждая женщина чувствует себя перед первыми родами, как перед смертью, делается жалко каждого упущенного момента жизни, каждого непрожитого и неиспользованного часа.
По вечерам мы с Марком ходили гулять, чтобы много не пополнеть и чтобы роды были легкими.
И хотя я готовилась к смерти и знала, что для смерти абсолютно безразлично, сколько книжек я не дочитала и сколько часов не доиграла на рояли, я читала, играла на рояли, изучала еврейский язык и писала «прощальные письма» своим друзьям.
Запах груши в цвету был неприятен, но опадающие лепестки яблони и груши радовали глаз. Я страдала от жары, грозы, молнии и грома, любила ливень, который прочищал воздух, и снова ложилась на балкон, вдыхала в себя свежий и влажный воздух, любовалась оттенками речной синевы и солнечными бликами и читала книгу.
Седьмого мая по старому стилю я родила девочку. Назвали мы ее Рут.
Я не знала, что бывают такие муки, я всю ночь говорила: «Я больше не могу». Но надо мной все смеялись: так говорят все женщины, когда рожают.
Бедный папа маленькой Рут, кажется, больше моего «не мог». Он бегал по коридору, забегал ко мне, опять убегал, и если бы не он, я, кажется, орала бы еще больше, но мне было его жаль[187]. Под утро все было кончено, и я не умерла.
На следующий день приехала моя мама с полными руками подарков, от себя, от дедушки и от всех тетушек. Тут было приданое для ребенка,