приходили в дешевые кухни обедать или брали еду на дом. В пятницу мы им приносили деньги на дом, и женщины сами себе готовили на субботу.

Тут мы натыкались на всякие типы беженцев и на все стадии беженства. Люди, которые вначале застенчиво выходили из своих комнат, отказывались принимать подачку: у нас, мол, есть еще, не нужно, дайте другим, — потом принимали эти деньги без всякого возражения. В третий раз они жаловались на то, что им дали недостаточно, что кто-то получил больше. В четвертый раз будировали и говорили о несправедливости. Под конец устраивали скандал волонтерам-общественникам, обещали жаловаться в комитет и «вывести на чистую воду».

Между собой эти товарищи по несчастью тоже никогда не могли жить в мире. Малейшая подачка, которая казалась кому-то более соблазнительной, чем то, что он сам получил, вызывала ссору и скандалы, до побоев. Нам приходилось не раз мирить, разнимать, угрожать лишением помощи, если не прекратятся зависть и пререкания.

Как с подачками, так было и с работой. Вначале все просили одного: работы. Но если предлагали работу, они отказывались. Для одного это было не по силам, для другого не подходило (ништ гепаст, ништ онгекумен). Тут мать говорила, что дочь квалифицированная портниха и не должна привыкать к «тандет»[193], там кухарка отказывалась стоять у плиты, потому что она слаба. Большинство отговаривалось тем, что им надо лечиться, просили талоны на врачей, лекарства, платья, потому, мол, что им не в чем выйти. Мы определенно знали, кто торгует талонами, кто продает платья, белье, обувь и вещи, — в перепалках они нам выдавали все тайны.

Они говорили, что нищенствуют на синагогальном дворе (шулхоф), там очень прибыльно — зарабатывают «сотни». Другие просили перевести их в Минск или Двинск, потому что им писали, что там люди получают не только все готовое, но и… театр. Для всего были очевидцы, и обо всех успехах (глики) в других местах знали все. Женщины больше всего ссорились из-за детей: тот ребенок побил ее сына или дочку, этот украл или съел что-то. Вообще, жалобы на кражи были почти каждодневным явлением. Иногда, когда мы заходили в комнату, в воздухе чувствовалось скрытое преступление, но никто не хотел говорить. Потом в коридоре или на дворе рассказывали, кого и в чем обвиняют.

Еще месяц тому назад эти люди производили впечатление приличных, даже интеллигентных, умоляли о работе, протестовали против филантропии, а теперь они доходили до унижения, падения, и в очень быстрый срок. Я приходила домой разбитая не только физически — непосильной работой, обсыпанная вшами, блохами, всегда боясь заразить ребенка какой-нибудь инфекционной болезнью, даже сыпняком (не раз мне приходилось помогать при перевозке тифозных с вокзала в больницу), — но разбитая морально, не веря в пользу того дела, которое мы делаем, считая его более вредным, чем полезным. Я понимала, что все это временно, что во время войны и повторной эвакуации нельзя затевать конструктивной помощи. Не сегодня — завтра мы сами превратимся в беженцев, и нас ждет такое же будущее. Обычно мы брали дома на окраине города, приспособляли их для массовой беженской иммиграции, и каждая группа наших волонтеров брала на себя заведывание таким домом. В одном этаже скопились так называемые свободные художники, не потому, что они были художники, а потому, что были свободные, безработные. Одеты щеголевато, в воротничках и модных галстуках, с напомаженными волосами на пробор и усиками, эти молодые люди претендовали быть учителями музыки (на мандолине), художниками (бывшие красильщики), писателями без имени и указания прессы, где они работали, и тому подобное. Некоторые заведомо избегали говорить на идише и говорили на ломаном русском языке.

Были такие, которые выезжали на своей набожности, не могли пойти работать туда, где трейф[194], не соблюдают субботу и проч.

Но было много таких, которые мне напоминали наших родственников и знакомых; они ничего не требовали, принимали неохотно и с болью то, что им давали, действительно застряли в нужде, высланные не по своей воле. В чужом городе, без средств, в ужасных материальных и социальных условиях, многие из них предпочли бы смерть этому мучению. Среди их соседей были больные венерическими болезнями, проститутки, гангстеры и профессиональные нищие, были такие скандалисты, которые себя выдавали за «партийных», пугали разными разоблачениями и протестами, потому что за ними якобы стоит какая-то организация, шантажировали криками, угрожали.

Тут же, среди этого человеческого материала, рождались дети, лежали голые и полуодетые на постели у больной и еще слабой матери старшие дети, как котята или щенки.

Иногда мать не посылала детей в школу или детские клубы по каким-то ей одной известным причинам: «чтобы не отрезали девочке косы», «чтобы ее не обижали другие дети» или «чтобы ее не лишила пайка». Никакие убеждения и даже угрозы лишить этого самого пайка, если она не пошлет ребенка в школу, на мать не действовали.

Ругань и проклятья, а иногда самоунижения и лесть по отношению к нам, работницам, приводили нас в отчаяние.

Это были всё вещи, к которым трудно и невозможно было привыкнуть, потому что каждая новая партия <беженцев> привозила с собой те же типы людей и те же явления: тех же бывших «файне баал габатим» (чудных людей с домом и достатком) или бывших буквально еще вчера тружениками и рабочими приличных людей, а сегодня уже — дно.

Люди оставляли свои машины, верстак, мастерскую, своих помощников и, беспомощные и безработные, безнадежно стояли в очереди за супом. Впечатление у нас оставалось такое, что эти люди не столько ненавидели подачку, сколько форму, в которой им давали помощь. Если бы прислали в закрытом конверте без контроля комитета — все охотно бы приняли, может быть, тоже роптали о сумме, о качестве одежды или пищи, но сам вид «комитетчиков» их бы не раздражал.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату