В конце концов нас просили помочь достать билеты на конгресс, оказать протекцию — для блазированных [169] аристократов это был новый аттракцион, взамен надоевших карт, спорта и скачек (для которых нужно было больше денег, чем для посещения какого-то экзотического конгресса).
Но хотя евреи скрывали свою национальность, их всегда можно было безошибочно узнать и отличить, их выдавали темперамент и недостаточно хорошее воспитание. Богатые евреи особенно нас шокировали. Часто за столом они ссорились, говорили о личных вещах в присутствии чужих людей. Нас они уверяли, что «понимают страдания несчастного еврейского народа», но мы им не верили, они даже не жалели тех «остъюден»[170], к которым они себя не причисляли. Часто они рассказывали анекдоты о какой-то богатой даме м-м Поляк, и цикл «поляк-вицев»[171] был неистощим.
О сионизме они говорили: «Нам и здесь хорошо». Их дочки льнули только к винер адель[172], и действительно — за деньги можно было купить себе графа или барона. Между прочим, наш барон был очень приятный собеседник, он нам рассказал о своих придворных переживаниях при дворе Франца Иосифа, о балах в Софиензале[173], которые он нам показал, и о путешествиях по Италии, и о жизни в Париже. Другой австрийский юноша, который часто вздыхал — как я угадала, из-за несчастной любви и долгов, — тоже просил нас достать ему билет на конгресс, и мы действительно раздали несколько билетов этим новым знакомым.
Самый интересный знакомый в Бадене, впрочем, был не венец, но русский академик из Петербурга. Его картинами на евангелические темы завешаны многие стены в Эрмитаже. Он не говорил по-немецки, и его посадили рядом с нами. С ним была его жена, на вид очень простенькая женщина, но, как выяснилось, она была очень образована, культурна и только лишена всех внешних претензий, которыми так отличались наши соплеменники. О еврейских скульпторах — Антокольском и Гинзбурге[174] — профессор говорил, что они «слишком умны, чтобы быть плохими художниками». Это был неважный комплимент, но и вообще его антисемитский душок был часто не совсем нам приятен. Правда, он не скрывал этого и с чисто русской откровенностью сознался нам, что антисемитизм привит ему с молоком матери с раннего детства. Он, как Толстой, борется с ним, так как знает, что это нехорошее и неправильное чувство, но оно сильнее его. Бессмысленно ненавидеть народ, которого почти не знаешь. «Когда-то, когда он молодым человеком был на Литве и в Польше — служил военным, — он встречал евреев, но, конечно, не близко. Почему-то все они были бедные, жалкие и носили какую-то странную одежду, лапсердаки, головные уборы и пейсы и какие-то ниточки висели из-под жилетов».
Впрочем, Библию [Старый Завет] он знал наизусть, и на его картинах евреи всегда идеализированы или наоборот, представлены в виде карикатур. Он даже сам рисовал библейские типы. Раз он спросил, не бываю ли я в Петербурге, он бы хотел с меня рисовать какую-нибудь праматерь — Рахиль или Ревекку или Сарру. Кончилось наше знакомство на том, что он не исключает возможности существования какой-то «секты талмудистов, о которой мы, может быть, вовсе не знаем». [Это было перед процессом Бейлиса[175]. Мы стали избегать его общества.]
Другая русская дама, генеральша, с которой я познакомилась в ванных, когда я ей немного рассказала об антисемитизме и преследованиях евреев в России, в «черте оседлости», о том, что в столице могут жить только академики и квалифицированные ремесленники, мне ответила: «Дорогая моя барынька, вы преувеличиваете, я ничего подобного не слышала, я нахожу, что у нас в Петербурге даже слишком много евреев. Я боюсь, что вы превратитесь в опасную революционерку. Красивая дамочка, как вы, должна больше заниматься своей наружностью и веселиться и не вдаваться в политику».
Русская аристократия не знала, что делается у них под носом. Они знали о «еврейском засилье», но не знали о еврейских страданиях. Наряду с пропагандой сионизма, мы с Марком ездили часто в город, ходили по музеям и по театрам, слышали «Тангейзер» и «Лоэнгрин» Вагнера, и я себе покупала шляпки и платья для предстоящего конгресса.
Однажды, когда мы вернулись с полными руками и пакетами в отель, нас встретили криками: «Ее нашли, ее нашли!»
— Кого?
— Да Джиоконду! — и все начали смеяться.
Оказывается, как раз перед нашим приходом спорили, похожа ли я на Мону Лизу, и все нашли, что похожа. В то время Джиоконда пропала из Лувра, у всех на устах только и была Мона Лиза Джиоконда[176]. Я, конечно, очень смутилась таким приемом, но Марк принял этот комплимент, как будто он мне принадлежал по праву.
Мы были «белыми воронами» с нашими разговорами о Палестине и конгрессе, всех больше интересовали каждодневные курортные сплетни и кто кем интересуется и проч. Один молодой человек разглагольствовал, что ему нужны фактически четыре жены: одна для разума, одна для чувства, одна, чтобы проявляла волю (так как сам он безвольный), и одна для репрезентации. Не мешает, чтобы каждая из них принесла солидное приданое.
Второй идеал жизни: быть здоровым и не иметь детей (gesund und neine Kinder haben). Это значит, связь безо всякой ответственности и обязательств. Шницлеровский роман «Путь к свободе»[177] — это выражение тогдашнего венского отношения к любви, к жизни и браку.
В сентябре мы вернулись с конгресса домой. Была масса блестящих впечатлений.
Открытие конгресса в концертзале Вольфсоном; речь Усышкина об университете, речи Вайцмана, Руппина, Жаботинского[178]. Было торжественное паломничество на гроб Герцля. Был еврейский театр под режиссурой [артиста] Цемаха