«Конечно, должны чувствовать дерево, как свое сердце. Отец мой, не находя в лесах подходящего сухого дерева, научился прилаживать живые деревца. Даже придумал свое приспособление: чтобы листья и ветки усохли, а соки в стволе застыли, как сталь. Древесина пела, как колокол… Сам служил лесу до последнего дня. Родился под деревом и под деревом умер. Сорвался с верхушки, когда сверлил пробу. Ель не успела затвердеть, обломилась. А после весны пустила зеленые побеги, выжила. А он умер…»
«Печальная, но красивая смерть», — сказал я, сам не веря своим словам.
Зато настоящей красотой наполнился мой новый мир. Краски заискрили с новой силой, я жадно впитывал их глазами, испивал пахучесть каждой травинки, будто сие лето было для меня последним. Я ни перед чем и ни перед кем не прятал своей радости. Вкусил неведомого до сей поры восторга, неизведанной полноты переживания. Не я служил дню, а день мне, вел меня за руку к вечеру. К нашей с ней ночи.
Жовна нанял лошадей, и мы пустились по ремесленным дворам. Пока хозяин обустраивал свои торговые делишки, я присматривался к ремеслу. Здесь, куда ни глянь, трудились древоделы. Соляной промысел требует бочек, сие и повлекло расцвет бондарства. Бочки производили вендичные, казенные, ординационные и с уторами, то бишь с прорезями в заклепках, в которые вставляют дно. Уторы должны были быть надежными. Недаром о несдержанном человеке говорят: он «слаб на уторы». А возле бочек мастерили и кадки, хлебные квашни, бадьи, ведра, сундуки. Жовна заказал бондарям наскоро изготовить бочку для пива, и если лемберговским пивоварам она приглянется, будет их возить отсюда. Здесь же при свидетелях ударили по рукам. Слово крепче денег.
А мастера здесь на все руки. В основном малоземельные мараморошцы, те, которые не ходили в лес на рубку, кололи дома гонты и дранку. То хорошая крыша как для кучи[283], так и для храмины. Труженик за день колол пять-шесть кип[284] гонтов. По всему миру растекаются они отсюда. По одному пути в Пешт и Гданж, по второму, через Верецкий кряж — к Днепру и Черному морю.
Были мы и в «парной» под Апшей. Здесь гнулись обода для колес и санные полозья. Деревачи, такие как Руженин отец, свозили дерево подходящей породы и формы для материала. Мастерская сложена из балок, щели законопачены мхом и замазаны глиной. В центре кросна для сгибания, под ними — железная кадка с двойным дном и трубкой для пара. Деревяшки закладывают через проем, который потом тщательно заделывают. Под котлом разжигается печь, по желобам пускается вода. Парится дерево сутки, тогда можно его гнуть. Отдельные колесари закладывают меньшие парные в ямах. Сей труд кормит здесь народ. Кроме платы за лес, ремесленник отдает графу годовую подать — телегу с коваными колесами. Так зарабатывают свой хлеб не сея. А соли хватает — только копни…
Дед Данила приобщил меня к камню.
«Мой отец говорил, что деревья слышат, — восторженно рассказывала она. — И играл им на пищалке из бузины. Знал, какие ноты брать, сему научил его старый пастух из Менчила. Когда играл в нашем саду, то привои за лето вырастали на пять вершков выше, чем в соседском. Не веришь? Ты под этими деревьями сидишь — нигде в округе нет таких яблок…» Еще к тому же деревья мстят. Отец знал и это. Запрещал мне пасти коз возле молодых акаций. Когда те чуют опасность, то пускают яд в лист — и козы быстро дохнут. Наши не сдохли… Я недоверчиво смеялась, когда он рассказывал те причуды. Он и сам смеялся. Один раз, помню, сидели мы с ним на краю огорода, под жердью, густо оплетенной горохом. По проселку шли козы, стали тянуться к лакомым стручкам. «Сейчас прилетят осы», — сказал неожиданно отец. Так и случилось: неизвестно откуда взялись осы с шершнями, набросились на коз. «Что это было?» — спрашиваю удивленно. «А ты чувствуешь запах?» — говорит мой нянь. Я наклонилась: пахнет ясноткой, растущей на лугах. Оказывается, эта мудрая зеленина выпустила запахи, чтобы привлечь насекомых и защититься…»
«Яснотка, — повторил я. — Латиняне называли ее lavandula. Знаешь, это ведь единственное зелье, что развеивает недовольство собой?»
«Ой, тогда оно не для меня», — отрезала как-то слишком раздражительно.
«Тогда для тебя — медянка, narcissus, цветочек для тех, кто склонен любоваться собой».
«Не говори глупости! Любоваться мной надобно тебе».
«Боюсь, милая, что я, кроме этого, ничем больше не занимаюсь».
«Что же ты во мне такого видишь?»
«Божественную красоту».
«А еще?»
«Сообразительный ум».
«Это правда, — радостно согласилась она. — Я живу своим умом. Не так, как тот, кто с чужого воза берет и на свой кладет».