Максимович после кутежа подряд в двух ресторанах вызвал ванюшинский «линкольн» и попросил шофера отвезти его в резиденцию премьера. «Линкольн» он отпустил; филеры, ехавшие сзади в «форде», остались у подъезда, потому что охрану резиденции несла морская пехота, подчинявшаяся своей контрразведке, остро соперничавшей с гиацинтовским ведомством. А Исаев между тем вышел через третий черный ход, шедший от буфета в переулок, быстро спустился к вокзалу и сел в отходивший на станцию Океанскую паровичок. А до Океанской езды час. От Океанской до Тимохи — тоже час по тропке, пробитой в снегу; там договориться со стариком и быстренько обратно, чтобы утром сидеть в редакции и отвечать на звонки Гиацинтова или его друзей, а то, что такие звонки будут, в этом он ни минуты не сомневался.
Утром действительно позвонил Гиацинтов, и они мило побеседовали. А к вечеру этого же дня Тимоха прислал Гиацинтову весточку, приглашая его с приятелями на изюбря, которого ему удалось обложить.
Исаев не ошибся: Гиацинтов позвонил ему в тот же вечер и пригласил в тайгу — отдохнуть и поохотиться. Исаев принял это предложение с благодарностью, только попросил дождаться с фронта Ванюшина, а то газету оставить не на кого.
ЭВАКОПУНКТ
Здесь все изменилось до неузнаваемости: полы вымыты добела, посредине самой большой комнаты стоит елка, полчаса назад привезенная по приказу Постышева из тайги. Вдоль стен, на лавках, сидят дети. Постышев и Широких украшают елку молча, не глядя друг на друга. И дети молчат, словно взрослые. Как по команде, они провожают глазами каждую игрушку из ящика, на ветки, и каждый раз, когда Постышев или Широких неловко надевают игрушку на ветку, глаза детей замирают в испуге.
— Продолжайте наряжать елку, — негромко предлагает Широких, — а я начну с ними клеить гирлянды.
— Хорошо.
Широких отходит от елки и говорит:
— Дети, сейчас мы будем с вами делать гирлянду для елки. Кто из вас хочет помогать, поднимите руку.
Дети жмутся к стенкам, смотрят на бородатого барина в пенсне с испугом и молчат, как оцепенелые.
— Учитель, — говорит Постышев, — там у меня в машине еще ножницы остались, вы б сходили за ними, если нетрудно.
Пожав плечами, Широких выходит. Постышев провожает его глазами, а потом, неожиданно повернувшись, подхватывает с лавки черненького казахского мальчугана и поднимает его на вытянутых руках. Мальчуган смеется — сначала тихонько, окаменело, а потом — громче и веселей. Постышев подбрасывает его над головой, поет песенку, ребятишки начинают оттаивать, кое-кто подпевает Постышеву, он становится на колени, сажает себе на спину целую ватагу маленьких человечков, забывших за эти страшные годы, что такое игра, и катает их по залу, покрикивая на себя:
— Но, но лошадка! Скорей!
Смеются детишки, бегают наперегонки друг за другом, подстегивают «лошадь», теребят ее и командуют, как истые мужики, сердито и с хрипотцой в голосе.
Широких останавливается на пороге и хочет сказать, что в машине нет никаких ножниц, он даже произносит эту фразу, но очень тихо, потому что понимает сейчас, глядя на ликование в зале, зачем его отослал комиссар.
— А ну к нам, — зовет его запыхавшийся Постышев. — Каравай будем печь!
Образуется громадный хоровод. Постышев запевает:
Малыши поднимаются на носки, тянут вверх ручки, показывая, какой громадный каравай они испекут, а в дверях, в окнах замерли лица взрослых, которые смотрят на них со слезами, кто стиснув зубы, кто крестясь.
— Подпевайте, учитель! — просит Постышев.
Широких начинает подпевать и слышит, как дрожит его голос, и чувствует, что губы тоже дрожат. Он медленно озирает маленьких людей, которые тянутся к комиссару и глядят на него восторженными глазами…
— Выше руки, учитель! — кричит Постышев. — Во какой караваище испечем! Да, мальцы? Испечем?
…Постышев едет из эвакопункта вместе с Широких. Тот молчит, спрятав лицо в кашне. На углу, возле гимназии, Ухалов тормозит, и Постышев, открыв дверцу, говорит:
— Спасибо, учитель Широких.
— Скорее, наоборот, — негромко отвечает Широких. — Спасибо, комиссар Постышев. Я завтра снова приду к детям. Как вы думаете, им интересно будет слушать сказки?
— Мне интересно, не то что им.
— Ну, до свиданья.
— До свиданья.
Широких смотрит вслед ушедшему автомобилю очень долго. Лицо его изрезано морщинами, и кончики бровей опущены книзу — как от большой обиды.
СТАВКА АТАМАНА СЕМЕНОВА
Атаман Семенов, укрепившийся на границе с Китаем, в Гродекове, принял Меркулова с Ванюшиным в просторной избе, которую охраняли забайкальские казаки и китайцы-хунхузы.
Атаман сидел на деревянной длинной лавке в красном углу, под иконами. На столе, струганом, не покрытом скатертью, лежали яйца, сваренные вкрутую и уже очищенные, зеленый лук, бело-розовое сало, нарезанное тонкими ломтями, разделанная семга и большая тарелка красной икры. На подоконнике, в трех бутылях, стоял спирт, настоянный на можжевельнике, смородине и женьшене.
Семенов был в длинной полотняной рубахе. На вошедших посланцев премьер-министра смотрел хмуро, исподлобья. Вешалок здесь не было — изба рублена по-крестьянски и, как говаривал атаман, без городских «штучек-мучек». Посланцы, сняв шубы, держали их в руках, не зная, куда деть. Есаулы — желтолампасники, стоявшие мумиями возле двери, смотрели мимо, куда-то в самую середину большого иконостаса, красиво мерцавшего в углу, над головой атамана.
— Примите у них шубейки, — сказал наконец есаулам Семенов. — Проходите к столу, гости. Чем богаты, тем и рады, угощайтесь.
Есаулы взяли шубы, улыбнулись посланцам «доброй воли» деревянными улыбками и замерли у дверей. Стоят есаулы и ничегошеньки не понимают, что тут происходит и о чем говорят. Им важно, что если кто из гостей пистолет из кармана вытащит — тут же немедля стрелять того наповал.
— Григорий Михайлович, — начал Меркулов, — мы пришли к вам с открытым сердцем, для того, чтобы по-братски, в атмосфере искренности и взаимного доверия обсудить все спорные вопросы и наметить взаимоприемлемую перспективу. Надеюсь, наш разговор состоится при закрытых дверях?
— Эй, Фокин! — крикнул атаман. — Притвори дверь, чтобы никто в горницу не зашел.
Ванюшин и Меркулов переглянулись. Семенов заметил это и осклабился:
— Теперь двери закрыты, валяйте, выкладывайте, что привезли.
— Григорий Михайлович, — сказал Меркулов по-купечески прочувствованно, — сейчас, в дни побед, когда решается судьба нашей страдалицы-родины, право, перестаньте вы разыгрывать чужую роль, совсем вам не подходящую. В конце концов, кто старое помянет — тому глаз вон.
— А кто забудет — тому оба напрочь.
— Господа у дверей останутся?
— А как же? Личная охрана. Кто вас знает — может, вы меня прибить заехали? Сначала, понимаешь, лишили всех званий, потом потребовали покинуть пределы Российской империи, признали преступником, а теперь вдруг пожаловали? Нет, я калач тертый.
— Мы приехали к вам, атаман, — заговорил Ванюшин, — от имени родины. Мы хотим сейчас, чтобы все забыли прежние обиды, когда решается главный вопрос — освобождение страны от большевистского ига.
— Ты Ванюшин, что ль?
— Да.
— Твоя газетенка против меня первая визг подняла? Это ты, ихний холуй, бузу затеял? А теперь лисом сюда пришел? Когда поняли, что не можете без Семенова, приползли?
— Можем и без Семенова, — сказал Меркулов, поморщившись, — можем, Григорий Михайлович. Наши части завтра начинают штурм Хабаровска.
— Хрена вы его возьмете. Вы демократы, вам от виселицы дурно делается, у вас полки аккуратные, черепа на рукавах для блезиру носят, словно в аптеке. А тут нагайка нужна, нагаечка! Без казацкого визга русского мужика, хоть он семь раз красный, не напугаешь! Посмотрю я, как вы зубы на Амуре обломите.
— Посмотрите или порадуетесь? — спросил Ванюшин. — Может, вы хотите порадоваться виду русской крови, которая зальет амурский лед? Мои читатели удивятся, услыхав такой ответ.