В черном. Или в темно-лиловом, потому как черный старит, а ей не хочется выглядеть старой.
— Он никогда не проявлял творческих способностей, — голос ее холоден, а тон не оставляет сомнений, что с выводами этого нечеловека она не согласна.
Категорически.
Только ему плевать.
Пожалуй, следовало бы сказать, что только ему одному и плевать на матушку и ее гнев, а также чековую книжку, которая грозит закрыться, лишив госпиталь Пламенеющего сердца ежегодного вспомоществования.
В благодарность Мэйнфорда они не верили.
И правильно.
— Но затемнения… — из матушкиной свиты выделяется человек — на сей раз определенно человек, — невысокий и полноватый, столь интенсивно пропахший госпиталем, что очевидно: он сам лишь придаток этого места.
— Локальны. И вполне объяснимы, — по щелчку пальцев в руках белоголового оказывается карта. — Я еще способен понять тридитон в первые сутки после приступа. Но дальше… почему его не отменили?
— Мы опасались…
— Чушь, — карта захлопывается.
Громкий звук. Мерзкий.
— Скажите, профессор Вейнштер, — теперь голос беловолосого полон меда, того самого, верескового, канувшего в прошлое вместе со Старым Светом, — неужели уровень ваших… целителей… настолько низок, что ни один из них не усмотрел в этом назначении опасности для пациента?
— Тридитон снимает судороги.
Это тоже передел власти.
Как в портах… надо вернуться… надо работать… если выпустят и если примут.
— Снимает, — нечеловек склонил голову набок. — И сколь бы то ни было длительный прием его оправдан в случаях, когда наличие судорожного синдрома установлено. И не просто установлено. Пять эпизодов в сутки… вот показатель. А у него…
…неужели на Мэйнфорда обратили внимание?
— …случай единичный. И причина судорог очевидна. Крайняя степень истощения. Ему нужен был отдых в энергонасыщенной зоне, а не медикаментозная блокада, которая и привела к нарушению тонких потоков…
— Не понимаю, — матушкин голос звучит жалобно, и платочек — белый, пусть и с темно-лиловой, в цвет костюма, вышивкой — дрожит. — Он говорит, что Мэйни… ему нужны лекарства.
— Ему нужен покой. И нормальное питание.
— Но он… — матушка беспомощно озирается на свиту. — Он ведь никто! Он не имеет права решать… вот так взять и просто прийти… все отменить…
— Имеет, мадам, — Кохэн кланяется. Он вежлив, хотя эта вежливость ныне никому не нужна. — Профессор Игуальме признанный эксперт в области нейрофизиологии.
Матушка не готова отступить.
Не сейчас, когда она так близка к победе. И глядя на ее лицо — еще одно, которое Мэйнфорд помнит распрекрасно, — он понимает: его не выпустят.
— Пусть он замолчит, — матушкин мизинец указывает на Кохэна. Это почти неприлично, но она готова сделать исключение для масеуалле. — Почему он вообще нам мешает?
— Потому что выступаю в качестве доверенного лица, — Кохэн повторял это прежде и повторит снова. — И я готов начать судебное разбирательство. А профессор Игуальме, полагаю, выступит на моей стороне. Возможно, суд мы проиграем, но процесс будет интересен многим. Целителей не так часто привлекают к ответственности…
Профессор Игуальме смеется, и смех его неприятен.
Остальные морщатся.
Суд?
Никто не желает судиться.
— Более того, я полагаю, что в данном конкретном случае имеет место не врачебная ошибка, что было бы понятно и простительно. И даже не грубая халатность… я буду настаивать на привлечении чтеца…
Слово сказано.