крючок.
– Паныч, вы де?
– А тебе зачем?
Откуда-то из серого облака выплеснулась волна ледяной воды, и кузнец взвизгнул не хуже своей Оксаны.
– А-а-аю-уй, пресвятые угодники-и! От же доберусь до вас веником!
Николя, разумеется, догадался, что угроза сия относится к нему, а не к святым угодникам, и плеснул ещё раз, но уже горячей. Вакула зарычал и пошёл вершить мстительное воздействие, наугад размахивая букетом берёзовых веток с мокрыми листиками. Парни, хохоча, лупасили друг дружку мокрыми вениками, прикрываясь шайками, как щитами. Вот ведь усы уже у обоих пробиваются, а всё ровно дети малые. Мужчины, что тут скажешь…
А вот когда час спустя они сидели в предбаннике на лавке в одном исподнем, красные, взлохмаченные, довольные, только- только собираясь принять по стопочке (вовсе даже не горилки, а лечебной настойки на берёзовых бруньках), как в дверь осторожно поскреблись…
– Возношу-у благодарственную молитву Христу Господу-у за то, что направил стопы мои-и у сторону вашей хаты, дражайшая Соло-оха, – козлиным голоском пропели с той стороны двери. – Отверзитесь же за-ради-и душевной беседы на богоугодные-е темы с лицом духовного-о звания!
– Ой, та я ж уся голая?! – старательно пропищал Николя.
– Скромность ваша-а, прекрасная пани Соло-оха, вне сомнения, достоинством своим превосхо-одит саму библейскую Сусанну- у, – едва не захлёбываясь слюной от вожделения, продолжал дьяк. – Пустите-е уже, не то, прости господи, прямо тут и взорвуся-а- а…
Вакула молча встал и, отворив дверь, за химок втащил дьяка в предбанник.
– Здоровеньки булы, Осип Никифорович, з каким ветром мимо нашей хаты?
– Так я до вашей маменьки-и… ик?!
– В баню?
– А хоть бы и в баню, – неожиданно проявил последнюю храбрость тощий дьяк, прекрасно отдавая себе отчёт, что, по всей видимости, будет тут же и похоронен без креста и отпевания. – Да чтоб ты знал, дубина стоеросовая, священнослужитель должен по первому зову прийти на помощь душе мятущейся, страждущей с благой вестью об избавлении от искушения греховного!
– В бане? – гнул своё кузнец, скатывая козлобородого любителя бороться с грехом усугублением оного наподобие того, как бабы скатывают пуховые перины для переезда в новый дом.
– Ввергаюсь во тьму-у-у кромешную, – успел простонать на прощанье Осип Никифорович, исчезая в мешке из-под угля.
– Тьфу, от же порода жеребячая, тока руки замарал! Ще тут псалмы мне петь собрался, гад…
– Тсс, – Николя быстро прикрыл рот другу, – там ещё кто-то топает!
Вакула быстро завязал мешок и, встав на изготовку у двери, замер, прислушиваясь. Он поднял к груди тяжёлые кулаки, а Николя, молча кивнув, повторил на бис, как в Нежинском театре:
– Ой, лышенько, це хто?
– Та то я, Солоха, твой козаченек Чубчик! – басовитым шёпотом раздалось из-за двери.
– Открывать? – одними губами спросил смутившийся гимназист. – Всё-таки отец твоей Оксаны. Можно сказать, будущий тесть.
– Чую я, шо он ко мне больше в батьки метит, – сдвинул упрямые брови кузнец. – А коли у их с моей мамонькой шуры-муры в полную полюбовность сойдутся, то вже не видать мне Оксанки як ушей своих. Ну, открывайте ж!
Николя кивнул, скинул крючок и открыл двери.
В единый миг степенный козак Чуб, в коем весу было не менее доброго полтавского кабана (а может, и поболее, ежели считать с сапогами и шапкой), был подхвачен могучей рукой за грудки и ввергнут в предбанник.
– Га?! Хлопцы, а де Солоха?
– У хате, – вежливо ответил кузнец. – А вам шо до неё?
– А то не твого ума дило, – важно ответил дебелый Чуб, поскольку ничего не испугался, да и чего б ему тут бояться – в бане с двумя парубками? – Я козак вдовый, Солоха тоже не замужем. Отчего бы нам з того и не испить чаю на ночь глядя?