потому, сказал Аустерлиц, Германия была для меня совершенно неведомой землей, еще более далекой, чем какой — нибудь Афганистан или Парагвай. Едва я выбрался наверх из подземного перехода, который шел под привокзальной площадью, как меня тут же подхватил людской поток, который лился рекою по улице, служившей ему руслом, причем он лился в обоих направлениях — и по течению, и против. Кажется, была суббота, день, когда люди выбираются в город за покупками и спешат раствориться в пешеходном раю, повторяющем одни к одному тысячи других таких же райских уголков, раскиданных, как мне с тех пор неоднократно доводилось слышать, по всей Германии. Первое, что мне бросилось в глаза во время этой экскурсии, было невероятное количество серых, коричневых, зеленых так называемых егерских пальто и шляп, а также то, как хорошо и практично тут все одеты, какая на удивление добротная обувь на ногах у нюрнбергских пешеходов. Подолгу задерживаться на лицах тех, кто попадался мне навстречу, я не отваживался. Мне было немного странно оттого, как мало голосов я слышал вокруг себя, как беззвучно движутся все эти люди, но еще больше не по себе мне было оттого, что, сколько я ни смотрел на фасады зданий по обеим сторонам улицы, даже на самых древних из них, тех, что, судя по стилю, относились к пятнадцатому-шестнадцатому векам, я нигде — ни на бордюрах, ни на фронтонах, ни на окнах, ни на карнизах — не мог обнаружить ни единой кривой линии или же иной приметы прошедшего времени. Что мне запомнилось, сказал Аустерлиц, так это немного стертые булыжники под ногами и еще два белых лебедя на черной воде, которых я увидел, когда шел по мосту, и потом, высоко-высоко над крышами домов, крепость, которая казалась словно бы уменьшенной до размера почтовой марки. Зайти куда-нибудь в кафе или хотя бы остановиться у одного из многочисленных прилавков и лотков, чтобы купить какой-нибудь пустяк, у меня не хватило духу. Когда я приблизительно через час направился назад, к вокзалу, я не мог избавиться от все возраставшего во мне чувства, будто я вынужден теперь преодолевать сопротивление движущейся мне навстречу массы, которая словно бы уплотнилась — то ли потому, что дорога шла в гору, то ли потому, что теперь действительно прибавилось людей, которые двигались мне навстречу. Как бы то ни было, но с каждой минутой мне становилось все больше не по себе, так что в результате я вынужден был остановиться, совсем недалеко от вокзала, и отойти в сторону, чтобы тут, устроившись возле витрины издательства «Нюрнбергские новости», переждать, пока толпа покупателей немного поредеет. Как долго я простоял в оцепенении на обочине дороги, по которой шествовал мимо меня немецкий народ, сейчас я уже точно не скажу, сказал Аустерлиц, знаю только, что, наверное, было уже часа четыре или пять, когда ко мне подошла какая-то старушка в тирольской шляпе с куриным перышком и, приняв меня за бездомного, видимо, из-за моего старого рюкзака, выудила костлявыми пальцами из портмоне монетку, которую она осторожно, словно милостыню, вручила мне. Эту монетку выпуска 1956 года с портретом канцлера Аденауэра я так и не выпускал из рук, когда потом, ближе к вечеру, поехал наконец в направлении Кёльна, сказал Аустерлиц. Почти все время я простоял в проходе поезда у окна. Между Вюрцбургом и Франкфуртом, насколько я помню, сказал Аустерлиц, местность была довольно лесистой — голые дубы и буки, ели, сосны растянулись тут на много миль. И вот пока я так глядел, из глубины сознания всплыло забытое воспоминание о том, что, когда я еще жил в Бала и потом, мне часто снилась какая-то бесконечная, безымянная, поросшая темными лесами земля, по которой я еду, не зная куда, и во мне шевельнулась смутная догадка, сказал Аустерлиц, что проплывающие за окном картины и есть тот оригинал, копии которого на протяжении всех этих лет настойчиво стучались ко мне. И еще один навязчивый образ, с давних пор преследовавший меня, вспомнился мне тогда: образ брата-близнеца, который как будто бы вместе со мною отправился в какое-то бесконечное путешествие и все сидит, забившись в угол купе, и смотрит, недвижимый, в темноту. Я ничего не знал о нем, не знал даже, как его зовут, мы ни разу не обмолвились ни словом, но всякий раз, когда я думал о нем, меня терзала мысль о том, что он умер в конце нашей поездки от истощения и ему не нашлось больше другого места, как только на багажной полке среди наших вещей. Да, а потом, продолжал Аустерлиц свой рассказ, где-то после Франкфурта, когда во второй раз в моей жизни передо мной открылась долина Рейна, я, увидев Мышиную башню на так называемой Бингенской пучине, со всею ясностью осознал, почему такою жутью веяло на меня всегда от башни у Вернуинского водохранилища. Теперь же я не мог оторвать глаз от реки, катившей в сумраке свои тяжелые волны, от тучных барж, которые словно бы замерли, уйдя по самые борта под воду, от тех деревьев и кустов, что росли на другом берегу, от тонких вертикальных линий штакетника на виноградниках и более толстых горизонтальных линий береговых подпорных стен, от шиферно-серых скал и расселин, уходивших куда-то в сторону, туда, где, как мне думалось, начинались пределы какого-то доисторического, еще не открытого царства. Я все смотрел как зачарованный на этот пейзаж, в котором заключалась для меня, сказал Аустерлиц, своя, особая мифология, когда заходящее солнце пробилось сквозь облака и залило своим сиянием всю долину, озарив вершины гор на другой стороне, между которыми вдруг возникли в том самом месте, мимо которого мы как раз проезжали, три гигантские трубы, вознесшиеся к небесам, как будто весь горный массив выбрали изнутри, чтобы лучше замаскировать снаружи подземный промышленный комплекс, растянувшийся на много миль. Вообще ведь, сказал Аустерлиц, когда едешь по долине Рейна, никогда не знаешь, в какой эпохе ты находишься. Даже глядя на все эти замки наверху, носящие такие странные, можно сказать, ненастоящие названия вроде Райхенштайн, Эренфельс или Штальбек, невозможно определить,
Вы читаете Аустерлиц