*
Прошло, наверное, не меньше четверти года, прежде чем я снова отправился в Лондон и навестил Аустерлица в его доме на Олдерни-стрит. Когда мы расстались с ним в декабре, мы условились, что я буду ждать от него известий. Шло время, и я все больше сомневался в том, что он когда-нибудь объявится, я даже начал думать, что, может быть, обидел его каким-нибудь неосторожным замечанием или чем-то задел. Я допускал, конечно, что он, по своей давней привычке, мог и отправиться в какое-нибудь путешествие к неведомой цели и на неопределенное время. Если бы я тогда догадался, что в жизни Аустерлица бывали моменты без начата и без конца и что, с другой стороны, его собственная жизнь по временам будто бы сжималась в невидимую безвременную точку, мне проще было бы справляться с томительным ожиданием. Как бы то ни было, но в один прекрасный день я обнаружил среди почты открытку двадцатых-грндцатых годов, на которой был изображен белый палаточный лагерь в египетской пустыне — картинка времен какой-то давным-давно забытой всеми кампании, — а на обратной стороне было написано всего лишь: «В субботу, 19 марта, Олдерни-стрит?» и большое «А» вместо «Аустерлиц». Олдерни-стрит находится на самом краю лондонского Ист-Энда. Неподалеку от оживленного перекрестка, где всегда скапливается много машин и где на тротуарах торговцы одеждой и тряпками расставляют свои лотки, возле которых все время толчется народ, там и проходит этот на удивление тихий переулок, параллельно широкой улице, ведущей из города. Я смутно помню приземистый жилой блок, прямо на углу, похожий на крепость, помню ярко- зеленый киоск, в котором, несмотря на открыто выложенные товары, не было продавца, помню огороженный чугунной решеткой газон, на который, казалось, никогда не ступала нога человека, и высокую, почти с человеческий рост, кирпичную стену длиною не меньше пятидесяти метров на правой стороне, пройдя вдоль которой в самом конце я и нашел дом Аустерлица, первый в квартале, состоявшем из шести или семи домов. Внутри его жилище выглядело просторным: из мебели тут было только самое необходимое, а занавеси, шторы, ковры и вовсе отсутствовали. Стены были покрыты светло-серой матовой краской, полы такой же, только чуть темнее. В первой комнате, куда меня сначала провел Аустерлиц, кроме старомодной оттоманки, которая, как мне показалось, имела какое-то странное удлинение, стоял лишь один большой, того же серого цвета, стол, на котором были разложены ровными рядами на одинаковом расстоянии друг от друга несколько десятков фотографий, в основном помеченных давними датами и почти все с несколько потрепанными краями. Среди них были снимки, которые я, так сказать, уже знал: пустынные бельгийские пейзажи, вокзалы, виадуки, по которым проходят линии метро в Париже, пальмовый павильон в Ботаническом саду, различные ночные бабочки и мотыльки, искусно построенные голубятни, Джеральд Фицпатрик на летном поле неподалеку от Куай и множество тяжелых дверей и ворот. Аустерлиц сказал мне, что иногда он часами сидит и раскладывает эти или другие фотографии, которые достает из своих запасов, изображением вниз, как раскладывают пасьянс, и что он всякий раз потом удивляется увиденному, когда по одной открывает их, а затем перемещает, составляя ряды по обнаруживающемуся семейному сходству или изымая какие-то снимки из игры до тех пор, пока ничего не остается, кроме серой поверхности стола, или не наступает момент, когда он, устав от мыслей и воспоминаний, чувствует необходимость прилечь на оттоманку. Иногда я лежу здесь до самого вечера и чувствую, как время откручивается во мне назад, сказал Аустерлиц, когда мы переходили в другую комнату, где он зажег газ, вспыхнувший маленьким огоньком, и предложил сесть на один из стульев, стоявших по обе стороны камина. В этой комнате тоже почти не было никакой обстановки, только серый пол и стены, по которым теперь, в сгущающихся сумерках, скользили блики от синеватого огня. Я слышу как сейчас этот шуршащий звук горящего газа, помню, что я все то время, пока Аустерлиц на кухне собирал к чаю, не мог оторваться от отражения огонька в застекленных дверях веранды, на некотором расстоянии от дома, где он, казалось, горел сам по себе среди почерненных надвигающейся ночью кустов в саду. Когда Аустерлиц принес поднос с чаем и принялся делать тосты, держа кусочки белого хлеба, насаженные на специальную шпажку, над сипим пламенем газа, я высказался по поводу непостижимости этих отражений, с чем он вполне согласился, сказав, что и он, бывает, сидит в этой комнате до наступления ночи и смотрит на отраженную во тьме кажущуюся неподвижной точку света, смотрит и всякий раз не может отделаться от воспоминания о том, как однажды, много лет тому назад, попал на выставку Рембрандта в Национальном музее Амстердама, по не захотел останавливаться перед большими известными работами, которые тысячу раз воспроизводились в разных альбомах, а предпочел небольшую картину, размером приблизительно двадцать на тридцать, из дублинского собрания, насколько он помнит, на которой, если верить подписи, изображалось бегство в Египет, хотя в действительности, как он ни старался, он не смог различить ни святых родителей, ни младенца Христа, ни навьюченного осла — ничего, кроме бликующего в кромешной тьме отливающего чернотою лака малюсенького пятнышка огня, так и стоящего у меня перед глазами, сказал Аустерлиц. — С чего же мне теперь начать? — спросил он, помолчав. Я купил этот дом по возвращении из Франции, за сумму, кажущуюся сегодня смехотворной, — девятьсот пятьдесят фунтов, и, осев тут, преподавательствовал в течение почти что тридцати лет, пока не вышел в 1991 году, до срока, на пенсию, отчасти из-за тупости и глупости, приумножающейся, как вам самому известно, в наших высших учебных заведениях, отчасти потому, что я намеревался заняться написанием давно задуманной работы, куда должны были войти мои разыскания, касающиеся истории