милый, смешной чудак! Ты заслужил искренность, и уж я-то тебе в ней никогда не отказывала.
Я продолжала допытываться, мне хотелось знать, кому принадлежит дом, и кто мой домовладелец, и какова арендная плата. Он тотчас представил мне письменные расчеты, он все предвидел и предусмотрел.
Дом не принадлежал мосье Полю — об этом я догадалась; на роль собственника он не очень годился; я подозревала в нем плачевный недостаток бережливости; заработать-то он еще мог, но не скопить; ему нужен был казначей. Итак, дом принадлежал жителю Нижнего города, по словам мосье Поля, человеку состоятельному; и он поразил меня, вдруг присовокупив: «вашему другу, мисс Люси, лицу, которое относится к вам с большим почтением». К приятному моему удивлению выяснилось, что лицо это не кто иной, как мосье Мире, вспыльчивый и добросердечный книготорговец, столь любезно отыскавший для меня удобное место незабвенной ночью в парке. Кажется, мосье Мире был столь же уважаем, сколь богат, и владел не одним домом в предместье; плата оказалась весьма умеренная; за такой дом ближе к центру Виллета запросили бы по крайней мере против нее вдвое.
— А потом, — заметил мосье Поль, — если даже фортуна вам не улыбнется я-то надеюсь на лучшее, — я утешусь мыслью, что вы попали в хорошие руки; мосье Мире не станет вас притеснять. На первый год вы уже скопили денег; а дальше пусть мисс Люси положится на себя и на божью помощь. Ну, так как же думаете вы обзавестись ученицами?
— Надо распространять карточки.
— Верно! И не теряя времени, я уже вчера одну вручил мосье Мире. Ведь вы не станете возражать против трех мещаночек, дочек мосье Мире для начала? Они к вашим услугам.
— Мосье, вы ничего не забыли; вы просто прелесть, мосье. Возражать? Этого недоставало! Я и не рассчитываю собрать в своей школе созвездье аристократок; да и бог с ними совсем. Я счастлива буду принять дочек мосье Мире.
— А кроме них, — продолжал он, — к вам просится еще ученица, она хочет приходить ежедневно и брать уроки английского, она богата, так что платить может хорошо. Я имею в виду мою крестницу и воспитанницу Жюстин Мари Совёр.
Что имя? Три каких-то слова? До этого мига я слушала его с живой радостью — я отвечала на вопросы тотчас и весело; имя заморозило меня; от этих трех слов я онемела. Я не могла скрыть своих чувств, да и не хотела, пожалуй.
— Что с вами? — спросил мосье Поль.
— Ничего.
— Ничего! Да вы побледнели. У вас глаза изменились. Ничего! Вы, верно, заболели; что случилось? Отвечайте.
Мне нечего было ответить.
Он подвинул свой стул поближе ко мне. Он не рассердился, хотя я по-прежнему хранила ледяное молчание. Он старался выжать из меня хоть слово; он был кроток и терпелив.
— Жюстин Мари — хорошая девочка, — сказал он, — послушная и ласковая, не очень смышленая, но вам она придется по душе.
— Вряд ли. Полагаю, она сюда не явится.
Таков был мой ответ.
— Вы, я вижу, решили меня удивить? Разве вы ее знаете? Нет, как хотите, а тут что-то кроется. Вот вы опять стали бледная, как статуя. Положитесь на Поля Карлоса; доверьте мне свою печаль.
Стул его коснулся моего стула; он тихонько протянул руку и повернул к себе мое лицо.
— Вы знаете Жюстин Мари? — повторил он.
Лучше бы ему не произносить этого имени. Я не могу описать, что сделалось со мной. Я пришла в страшное волненье, сердце во мне замерло, мне вдруг вспомнились часы острых мучений, дни и ночи несказанной душевной боли. Вот он сидел так близко, он так тесно связал свою жизнь с моей жизнью, мы так породнились, так сблизились с ним — и одна мысль о разлуке наших сердец приводила меня в отчаянье, и когда он произнес имя Жюстин Мари, я не сдержала гнева, глаза и щеки у меня вспыхнули, я больше не могла молчать, и думаю, любая повела бы себя так на моем месте.
— Я хочу вам кое-что рассказать, — начала я. — Я расскажу вам все.
— Говорите, Люси; подите сюда; говорите. Кто еще ценит вас так, как я? Кто друг ваш ближе Эманюеля? Говорите!
Я заговорила. Я высказала ему все; слова теперь свободно и безудержно потекли с моих губ; я говорила и говорила. Я вернулась к той ночи в парке; я упомянула о сонном питье — о том, почему мне его дали — о неожиданном его воздействии — как я лишилась покоя, покинула постель и устремилась за странной мечтой — на лоно уединенной летней ночи, на траву, под сень деревьев, к берегу глубокого, прохладного пруда; я рассказала о том, что я на самом деле увидела; о толпе, о масках, музыке, о фонарях, огнях и дальнем грохоте пушек, и перезвоне колоколов в вышине. Обо всем, что видела я тогда, я ему рассказала, и обо всем, что я услышала; и о том, как я вдруг заметила в толпе его; и как я стала слушать, и что я услышала, что из этого заключила; словом, доверила ему всю свою правдивую, точную, жгучую, горькую повесть.
Он же не останавливал меня, но просил продолжать; он подбадривал меня то улыбкой, то жестом, то словом. Я не успела еще кончить, а уже он взял обе мои руки в свои и пристально, испытующе заглянул мне в глаза; в лице его не выражалось стремленья меня усмирить; он забыл про все свои наставленья, забыл о том, что в известных случаях лучшим средством воздействия считал строгость. Я заслужила хорошую выволочку; но когда получаем мы по заслугам? Ко мне следовало бы отнестись сурово; взгляд его выражал снисходительность. Я сама себе казалась неразумной и надменной, отказывая в приеме бедняжке Жюстин Мари; но его улыбка сияла восхищеньем. Я и не знала до сих пор, что могу быть такой ревнивой, высокомерной и несдержанной; ему во мне все нравилось. Оказалось, что я полна пороков; он полюбил меня такой, какая я есть. Мой мятежнейший порыв он встретил предложением самого глубокого мира.
— Люси, примите любовь мою. Разделите когда-нибудь мою жизнь. Станьте моей самой дорогой, самой близкой.
Назад к улице Фоссет мы брели в лунном свете — такая луна сияла, верно, в раю, освещая предвечный сад и прихотливо золотя тропу для благих шагов божества. Раз в жизни иным мужчинам и женщинам дано вернуться к радости родителя нашего и праматери, вкусить свежесть первой росы и того великого утра.
По дороге он рассказал мне, что всегда относился к Жюстин Мари как к дочери, что с согласия мосье Поля она несколько месяцев назад обручилась с Генрихом Мюллером, молодым богатым купцом из немцев, и в этом году состоится их свадьба. Кое-кто из родни и близких мосье Поля, кажется, и точно, прочил ее за него самого, чтобы богатство осталось в семье; его же возмущал этот план и коробило от этой затеи.
Мы дошли до дверей мадам Бек. Часы на башне Иоанна Крестителя пробили девять. В этот же самый час, в этом же доме полтора года назад склонился надо мной этот человек, заглянул мне в лицо и определил мою судьбу. И вот он снова склонился, посмотрел, решил. Но как переменился его взгляд и как переменился мой жребий!
Он понял, что я рождена под его звездой; он будто распростер надо мною ее лучи, как знамя. Когда-то, не зная его и не любя, я полагала его резким и странным; невысокий, угловатый, щуплый, он мне не нравился. Теперь же я поняла всю силу его привязанности, обаянье ума и доброту сердца, и он стал мне дороже всех на свете.
Мы расстались; он объяснился и простился со мной.
Мы расстались; наутро он уехал.
Глава XLII
КОНЕЦ
Нам не дано предсказывать будущее. Любовь не оракул. У страха глаза велики. О, годы разлуки! Как пугали они меня! Я не сомневалась в том, что они будут печальны. Я заранее рисовала себе пытки, какими они чреваты. Джаггернаут,[474] конечно, заготовил мрачный груз для неумолимой своей колесницы. Я чуяла ее приближенье и — простертая в пыли жрица — с трепетом слышала заранее скрип безжалостных колес.
Удивительно — и однако ж, это чистая правда, и тому есть в жизни немало других примеров, — но само мучительное ожидание беды оказалось чуть ли не хуже всего. Джаггернаут мчался в вышине громко и грозно. Он пронесся как гром среди ясного неба. На меня повеяло холодом. И только. Я подняла глаза. Колесница промчалась мимо; жрица осталась в живых.
С отъезда мосье Эманюеля прошло три года. Читатель, то были счастливейшие годы в моей жизни. Вы с презреньем отвергаете нелепый парадокс? Нет, вы лучше послушайте.
Я работала в собственной школе; я работала много. Я себя полагала как бы его управляющим и собиралась с божьей помощью хорошенько перед ним отчитаться. Являлись ученицы — сперва из мещанок, а потом и из лучшего общества. Через полтора года в мои руки неожиданно попали еще сто фунтов; в один прекрасный день я получила эту сумму из Англии в сопровождении письма. Отправитель, мистер Марчмонт, кузен и наследник моей дорогой покойной госпожи, только что оправлялся после тяжелой болезни; посылая мне деньги, он задабривал собственную совесть, которую задели уж не знаю какие бумаги, оставшиеся после его родственницы и касавшиеся до Люси Сноу. Миссис Баррет сообщила ему мой адрес. Насколько погрешил он против собственной совести, я не спрашивала. Я не задавала вообще никаких вопросов, но деньги приняла и употребила с пользой.
Располагая этой сотней фунтов, я отважилась снять еще и соседний дом. Мне не хотелось оставлять жилище, присмотренное для меня мосье Полем, где он оставил меня и рассчитывал найти по возвращении. Школа моя стала пансионом; пансион процветал.
Успехи мои объяснялись вовсе не моими дарованьями и вообще зависели не от меня самой, но от переменившихся обстоятельств и бодрости моего духа. Источник моей энергии находился далеко за морем, на острове в Индии. При разлуке мне оставили в наследство столько попечений о настоящем, столько веры в будущее, столько побуждений к упорству и выносливости — что я не могла унывать. Меня теперь мало что задевало; мало что раздражало, огорчало или пугало меня; мне все нравилось, в любой мелочи открывалась своя прелесть.
Не думайте, однако, будто огонь моей души горел без подкормки лишь на завещанной надежде и прощальных обетах. Мне щедро поставлялось изобильное топливо. Меня избавили от озноба и холода; я не боялась, что пламя загаснет; меня не терзали муки ожидания. С каждым рейсом он отправлял мне письма; он писал так, как привык он дарить и любить — щедро, от полноты сердца. Он писал потому, что ему нравилось писать; он ничего не сокращал, не перебеливал, не вымарывал. Он садился, брал перо и бумагу, потому что любил Люси и ему многое надо было ей сказать; потому что он был верен и заботлив, нежен и честен; ни притворства, ни пустой болтовни, ни раздутого воображения не было в нем. Никогда не пускался он извиняться, не прибегал к трусливым уловкам; он не