— Я совсем не радую вашего взгляда? — осмелилась я допытываться; от его ответа слишком многое для меня зависело.
Он остановился и ответил коротко и твердо; ответ его усмирил и глубоко утешил меня. С тех самых пор я поняла, что я значу для него, а что я значу для всех прочих, мне тотчас стало решительно безразлично. Не трусость ли, не малодушие — так бояться впечатления, производимого твоим лицом? Быть может, и трусость. Но в тот день мною двигала не простая трусость. Я, признаюсь, испытывала великий страх, что не понравлюсь, и огромное желание понравиться мосье Полю!
Я шла с ним рядом, не разбирая дороги. Мы шли долго, а пришли быстро; путь был приятен, погода прекрасна. Мосье Эманюель говорил о своем путешествии — он собирался провести в дальних краях три года. По возвращении из Гваделупы он надеялся избавиться от всех долгов и начать свободную жизнь; а как я думаю жить во время его отсутствия? — спросил он. Он напомнил мне, что однажды я поделилась с ним намерением обрести независимость и устроить свою собственную школу, — не оставила ли я эту мысль?
…Нет, отчего же. Я стараюсь изо всех сил копить деньги, чтобы осуществить свое намерение.
…Ему не хочется оставлять меня на улице Фоссет; он боится, что я буду слишком по нему скучать, буду тосковать, печалиться.
Все это было верно. Но я пообещала ему, что постараюсь с собою сладить.
— И все же, — сказал он, понизив голос, — есть и еще причина, отчего вам лучше переехать в другое место. Мне бы хотелось изредка к вам писать; и не хотелось бы сомневаться в том, дойдут ли письма по назначению; а на улице Фоссет… словом, наши католические правила кое в чем — вообще извинительные и разумные — иногда, при особых обстоятельствах, могут быть ложно истолкованы и ведут к злоупотреблениям.
— Но если вы будете писать, — сказала я, — я должна получить ваши письма непременно, и я получу их, и никакие наставники и директрисы не отнимут их у меня. Я протестантка, мне эти правила не подходят, слышите, мосье?
— Doucement — doucement,[468] — возразил он. — Мы разработаем план; у нас есть кое-какие возможности. Soyez tranquille.[469]
С этими словами он остановился.
Мы шли уже долго. Теперь мы оказались посреди чистенького предместья, застроенного милыми домиками. Перед белым крыльцом одного такого домика и остановился мосье Поль.
— Я сюда зайду, — сказал он.
Он не стал стучать, но достал из кармана ключ, открыл дверь и тотчас вошел. Пригласив войти и меня, он закрыл за нами дверь. Служанка не вышла нас встретить. Прихожая была небольшая, под стать всему домику, но приятно выкрашена свежей краской; с другой стороны ее была другая дверь, стеклянная, увитая виноградом, и зеленые листики и усики ласково тыкались в стекло. В жилище царила тишина.
Из прихожей мосье Поль ввел меня в гостиную — крошечную, но, как мне показалось, премилую. Стены были розового, словно нежный румянец, цвета, лоснился вощеный пол; ковер ярким пятном лежал посередке; круглый столик сверкал так же ярко, как зеркало над камином; стояла тут и кушетка и шифоньерка, и в ней, за обтянутой красным шелком полуоткрытой дверцей, виднелась красивая посуда; лампа, французские часы; фигурки из матового фарфора; в нише большого единственного окна стояла зеленая жардиньерка, а на ней три зеленых цветочных горшка, и в каждом — цветущие растения; в углу помещался gueridon[470] с мраморной столешницей, а на нем корзинка с шитьем и фиалки в стакане. Окно было отворено; в него врывался свежий ветерок; фиалки благоухали.
— Как тут уютно! — сказала я. Мосье Поль улыбнулся, видя мою радость.
— Нельзя ли нам тут посидеть? — спросила я шепотом, потому что глубокая тишина во всем доме нагнала на меня странную робость.
— Сперва нам надо еще кое-куда заглянуть, — отвечал он.
— …Могу ли я взять на себя смелость пройти по всему дому? — осведомилась я.
— Отчего же нет, — отвечал он спокойно.
Он пошел впереди. Мне была показана кухонька, в ней печка и плита, уставленная немногочисленной, но сверкающей утварью, стол и два стула. В шкафчике стояла крошечная, но удобная глиняная посуда.
— В гостиной есть еще фарфоровый кофейный сервиз, — заметил мосье Поль, когда я стала разглядывать шесть зеленых с белым тарелок, и к ним четыре блюда, чашки и кружки.
Он провел меня по узкой чистенькой лестнице, и я увидела две хорошеньких спальни; потом мы вернулись вниз и торжественно остановились перед дверью побольше.
Мосье Эманюель извлек из кармана второй ключ и вставил в замочную скважину, отпер дверь и пропустил меня вперед.
— Voici![471] — воскликнул он.
Я очутилась в просторном помещении, очень чистом, но пустом в сравнении с остальной частью дома. На тщательно вымытом полу не было ковра; здесь в два ряда стояли столы и скамьи, и меж них проход вел к помосту, на котором стоял стол и стул для учителя, а рядом висела доска. По стенам висели две карты; на окнах цвели зимостойкие цветы; словом, я попала в класс настоящий класс.
— Стало быть, тут школа? — спросила я. — И чья? Я и не слыхала, что в этом предместье школа есть.
— Не будете ли вы добры принять от меня несколько проспектов для распространения в пользу одного моего друга? — спросил он, извлек из кармана сюртука несколько визитных карточек и сунул мне в руку. Я взглянула и прочла отпечатанную красивыми буквами надпись:
«Externat de demoiselles. Numero 7. Faubourg Clotilde, Directrice Mademoiselle Lucie Snowe».[472]
И что же сказала я мосье Полю Эманюелю?
Кое-какие обстоятельства жизни упрямо ускользают из нашей памяти. Кое-какие повороты, некоторые чувства, радости, печали, сильные потрясения по прошествии времени вспоминаются нам неясно и смутно, словно стертые, мелькающие очертания быстро вертящегося колеса.
О том, что я думала и что говорила в те десять минут, которые последовали за прочтеньем визитной карточки, я помню не более, чем о самом первом моем младенчестве; помню только, что потом я вдруг очень быстро затараторила:
— Это все вы устроили, мосье Поль? Это ваш дом? Вы его обставили? Вы заказали карточки? Это вы обо мне? Это я-то директриса? Может быть, есть еще другая Люси Сноу? Скажите. Ну говорите же.
Он молчал. Но я заметила, наконец, его улыбку, опущенный взгляд, довольное лицо.
— Но как же это? Я должна все, все знать, — закричала я.
Карточки упали на пол. Он протянул к ним руку, но я схватила ее, забыв обо всем на свете.
— Ах! А вы еще говорите, я забыл вас в эти трудные дни, — сказал он. Бедняга Эманюель! Вот какую благодарность получил он за то, что целых три недели бегал от обойщика к маляру, от столяра к уборщице и только и думал, что о Люси и ее жилище!
Я не знала что делать. Я погладила мягкий бархат его манжеты, а потом и запястье. Доброта, его молчаливая, живая, деятельная доброта открылась мне неопровержимо. Его неусыпная забота излилась на меня как свет небесный; его — теперь уж я осмелюсь это сказать — нежный, ласковый взгляд невыразимо трогал меня. И все же я принудила себя вспомнить о практической стороне дела.
— Сколько трудов! — закричала я. — А расходы! У вас разве есть деньги, мосье Поль?
— Куча денег, — отвечал он простодушно. — Широкие связи в кругах учителей обеспечили мне кругленькую сумму; часть ее я решил употребить на себя и доставить себе самое большое удовольствие, какое позволял себе в жизни. Я обдумывал свой план день и ночь. Я не мог показаться вам на глаза, чтобы вдруг все не испортить. Скрытность не принадлежит к числу ни добродетелей моих, ни пороков. Если б я предстал пред вами, вы бы одолели меня вопросительными взорами или бы вопросы посыпались с ваших уст: «Где вы были, мосье Поль?», «Что делали?», «Что у вас от меня за тайны?». И тогда бы мне не удержать своего первого и последнего секрета. А теперь, — продолжал он, — вы будете тут жить и у вас будет школа; у вас будет занятие, пока я буду далеко, иной раз вы и обо мне вспомянете; вы будете беречь свое здоровье и покой ради меня, а когда я вернусь…
Он оставил эту фразу незаконченной.
Я обещала исполнить все его просьбы. Обещала, что буду работать неустанно и с радостью.
— Я буду вашим ревностным служителем, — сказала я. — По возвращении вашем я вам во всем отчитаюсь. Мосье, вы слишком, слишком добры!
Так отчаянно пыталась я выразить обуревавшие меня чувства, усилия мои были тщетны; слова ничего не передавали; голос мой дрожал и не слушался. Мосье Поль смотрел на меня; потом он тихонько поднял руку и погладил меня по волосам; вот его рука случайно коснулась моих губ; я прижалась к ней, я уплатила ему дань преданности. Он был царь мой; царствен был дар его души, и я засвидетельствовала свое преклоненье с радостью и по чувству долга.
День угас, и тихие сумерки настали в спокойном предместье. Мосье Поль попросил моего гостеприимства; с утра он был на ногах и теперь нуждался в отдыхе; он объявил, что с удовольствием выпил бы шоколаду из моего китайского, белого с золотом сервиза. Он отправился в ресторан по соседству и доставил оттуда все необходимое; он поставил gueridon и два стула на балкончике за стеклянной дверью под завесой винограда. И с каким же счастьем исполняла я роль хозяйки и потчевала своего гостя и благодетеля.
Балкончик этот был в задней части дома, и с него открывался вид на сады предместья и расстилавшиеся за ними поля. Воздух был тих, свеж и тонок. Над тополями, лаврами, кипарисами и розами безмятежно сияла улыбчивая луна и веселила сердце; рядом с нею горела одинокая звезда, посылая нам кроткий луч чистой любви. В соседнем саду бил фонтан, и бледная статуя склонялась над его струями.
Мосье Поль говорил. Голос его вливался в серебристый хор той вечерней службы, которую служили журчащий фонтан, вздыхающий ветер и шепчущаяся листва.
Блаженный час — остановись, мгновенье! Отдохни, упокой биенье крыл; склонись к моему челу, чистое чело Неба! Белый Ангел! Подожди, не гаси твоего ясного света; пусть подольше разгоняет он неминуемо грядущие тучи; пусть ляжет отблеск его на тоскливую тьму, которой суждено его сменить.
Угощенье было нехитрое: шоколад, булочки, да еще вишни и клубника, уложенные на блюде на зеленых листьях, — вот и все; но нам обоим этот ужин показался роскошней самого пышного пира, а я вдобавок с несказанной радостью ухаживала за мосье Полем. Я спросила, знают ли его друзья, отец Силас и мадам Бек о том, что он сделал, видели ли они мой дом?
— Mon amie,[473] — сказал он, — об этом никто, кроме нас с вами, не знает: это только наша с вами, ни с кем не разделенная радость. По правде говоря, в самом секрете для меня особенно тонкое наслаждение, и гласность бы все испортила. К тому же (здесь он улыбнулся) я хотел еще доказать Люси Сноу, что умею держать язык за зубами. Как часто трунила она над недостатком во мне сдержанности и осторожности! Как часто она дерзко намекала мне на то, что все предприятия мои — секрет Полишинеля!
Он говорил чистую правду; я нещадно высмеивала его излишнюю откровенность, да и не только ее одну. Великодушный, возвышенный, благородный,