нередко, когда все полагают, будто мадам крепко спит в своей постели, она наряжается в пух и прах и уходит наслаждаться оперой, драмой или балом. Монашеский уклад был ей не по нутру, и она украшала существование с помощью мирских сует.

Вокруг нее стояла горстка господ — ее друзей; кое-кого из них я тотчас узнала. Один был брат ее, мосье Виктор Кинт; в чертах другого господина усатого, длинноволосого, спокойного и молчаливого — я заметила печать сходства с другим человеком. Невозмутимое, неподвижное, лицо это все же напоминало другое лицо — нервное, живое, чуткое, лицо переменчивое, то мрачное, то сияющее, лицо, исчезнувшее с моих глаз долой, но освещавшее и омрачавшее лучшие дни моей жизни, лицо, в котором часто замечала я проблески таланта, которое таило его жар и секрет. Да, Жозеф Эманюель, сей спокойный господин, — напомнил мне своего неистового брата.

Рядом с Виктором и Жозефом я заметила еще одного знакомца. Он стоял в тени и сутулился, но больше других кидался в глаза благодаря своему платью и сверкающей лысине. То была духовная особа — отец Силас. Не вздумайте, читатель, искать в его присутствии на празднике несообразность. Не Ярмаркой тщеславия,[447] но данью героям-патриотам почитала это гулянье святая церковь и решительно его поощряла. Парк так и кишел священнослужителями.

Отец Силас склонился над сельской скамьей и покоящейся на ней единственной фигурой; фигура была странная — бесформенная, но величавая. Правда, лицо и черты вырисовывались довольно отчетливо, но казались столь мертвенными и столь странно располагались, что впору предположить, будто голову отделили от корпуса и наобум приткнули к жерди, увешанной богатым товаром. Лучи фонарей высвечивали издалека яркие подвески и толстые кольца; ни стыдливость луны, ни отдаленность факелов не могли унять полыхающих красок убора. Здравствуйте, мадам Уолревенс! Вот уж подлинно исчадье ада! Но сия дама скоро сумела доказать, что она не выходец с того света; ибо, когда Дезире Бек слишком уж шумно потребовала, чтобы мать повела ее лакомиться в киоск, горбунья вдруг урезонила ее, вытянув тросточкой с золотым набалдашником.

Итак, мадам Уолревенс, мадам Бек, отец Силас — весь заговор, вся тайная хунта. Вид этой троицы доставил мне удовольствие. Я не дрогнула, не испытала ни смятения, ни испуга. Они превосходили меня в числе, и я была повержена к их ногам; но покуда не растоптана и жива.

Глава XXXIX

СТАРЫЕ И НОВЫЕ ЗНАКОМЦЫ

Завороженная этими тремя головами, словно взором василиска, я не могла сдвинуться с места; они точно притягивали меня. Кроны деревьев укрывали меня своей тенью, ночь шепотом обещала не давать меня в обиду, пламя факела в руке служителя выбросило длинный язык, указав мне укромное место, и тотчас уплыло прочь. Но пора коротко рассказать читателю о том, какие мне в последние смутные недели удалось вывести заключения об отъезде мосье Эманюеля. Повесть будет недолгая, да она и не нова: маммона и корысть — ее альфа и омега.

Мадам Уолревенс, страшная, как индийский идол, пользовалась, кажется, подобающим идолу жреческим поклонением своих приспешников; и неспроста. Некогда она была богата, очень богата; ныне она не располагала средствами, но могла в один прекрасный день снова разбогатеть. В Бас-Тере в Гваделупе лежали обширные земли, которые она шестьдесят лет тому назад получила в приданое; после того как муж ее разорился, на них наложили арест; теперь арест сняли, и если бы за дело взялся с умом честный управляющий, они еще могли принести солидный доход.

Отец Силас вдохновился этими видами в интересах религии и церкви, которой мадам Уолревенс была преданной дочерью. Мадам Бек, дальняя родственница горбуньи, зная, что у той нет прямых наследников, здраво взвесила все возможности и с предусмотрительностью любящей матери, корысти ради, заискивала перед нелюбезной с ней старухой. Мадам Бек и священник, стало быть, равно искренне и живо интересовались участью вест-индских богатств.

Но доходные земли далеко, и климат там опасный, а потому на роль умного управляющего подходил лишь человек преданный. Такого-то человека и держала двадцать лет на посылках мадам Уолревенс, сперва загубила его жизнь, а потом сосала из него соки; такого-то человека выучил и наставил на путь истинный отец Силас, опутав узами привычки, благодарности и убеждений. Этого человека знала и умела использовать мадам Бек. «Мой ученик, — решил отец Силас, буде он останется в Европе, может стать отступником, ибо связался с еретичкой». У мадам Бек были свои причины желать, чтобы его услали подальше, которые она предпочла не высказывать: то, что не давалось ей в руки, она не хотела уступать никому. А мадам Уолревенс попросту желала вернуть свои земли и свои деньги и знала, что Поль, если захочет, сможет, как никто, сослужить ей эту службу; так трое себялюбцев взяли в оборот одного самоотверженного. Они уговаривали, они заклинали, они увещевали его, они покорно вручали ему свою судьбу. Они просили, чтобы он посвятил им всего-навсего три каких-то года — а потом пусть живет в свое удовольствие; а уж одна особа из троих, быть может, втайне желала ему живым не вернуться. А кто бы ни испрашивал его содействия, кто бы ни вверялся его заботам, мосье Поль попросту не мог отринуть ничьего ходатайства, ничьей доверенности не мог обмануть. Страдал ли он от необходимости покинуть Европу, каковы были собственные его виды и мечты — никто не знал, не задумывался, не спрашивал. Сама я ничего не понимала. Я могла только предполагать, о чем ведется речь на исповеди; я могла воображать, как духовный отец напирает на веру и долг, выставляя их главными доводами. Он исчез, не подав мне знака. Я осталась в неизвестности.

Опустив голову и уткнувшись лбом в ладони, я сидела среди кустов. Мне было слышно все, что говорилось по соседству; я сидела совсем близко; но долгое время ничего интересного они не говорили. Болтали о нарядах, о музыке, иллюминации, о погоде. То и дело кто-нибудь произносил: «Отличная погода, ему повезло; «Антига» (его судно) поплывет прекрасно». Но что это за «Антига», и куда направляется, и кого везет, не упоминалось.

Эта приятная беседа, кажется, занимала мадам Уолревенс не более, чем меня; она ерзала, беспокойно озиралась, вытягивала шею, вертела головой, вглядывалась в толпу, словно кого-то ожидая и досадуя на промедление.

— Ou sont-ils? Pourquoi ne viennent-ils?[448] — то и дело бормотала она себе под нос; и вот, будто решившись наконец добиться ответа на свой вопрос — она громко выговорила одну фразу и довольно короткую, но фраза эта заставила меня вздрогнуть. — Messieurs et mesdames, — сказала она, — ou donc est Justine Marie?[449]

Жюстин Мари? Как? Где Жюстин Мари — мертвая монахиня? Да в могиле, конечно, мадам Уолревенс, — вам ли этого не знать? Вы-то к ней скоро отправитесь, но она к вам уж никогда не вернется.

Так отвечала бы я ей, если бы от меня ждали ответа; но никто, кажется, не разделял моих мыслей; никто не удивился, не растерялся, никого не покоробило. На сей удивительный, кощунственный, достойный аэндорской волшебницы[450] вопрос горбунье ответили преспокойно и буднично.

— Жюстин Мари, — сказал кто-то, — сейчас будет здесь. Она в киоске. Она вот-вот придет.

После этого вопроса и ответа перешли к новой теме, но болтовня осталась обычной болтовней, легкой, рассеянной, небрежной. Все обменивались намеками, замечаниями, столь отрывочными, столь неясными, ибо касались они людей, которых не называли, и обстоятельств, о которых не рассказывали, что, как ни вслушивалась я в разговор (а я теперь вслушивалась в него с живым интересом), я поняла только одно, что затевается какой-то план, связанный с призрачной Жюстин Мари — живой или мертвой. Семейная хунта, верно, всерьез занялась ею; речь шла о браке, о состоянии, но за кого ее прочили, я так и не поняла, возможно, за Виктора Кинта, возможно, за Жозефа Эманюеля, оба были холостяки. Потом мне было показалось, будто намеки метят в находившегося тут же молодого белокурого иностранца, которого называли Генрихом Миллером. Посреди всеобщего веселья и шуток мадам Уолревенс время от времени вдруг подымала ворчливый, недовольный голос; правда, нетерпенье ее несколько умерял неусыпный надзор упрямой Дезире, которая отступала от старухи лишь тогда, когда та замахивалась на нее палкой.

— La voila! — вдруг закричал один из собравшихся, — voila Justine Marie qui arrive![451]

Сердце во мне замерло. Я припомнила портрет монахини; вспомнила печальную любовную повесть; перед моим внутренним взором прошли смутный образ на чердаке, призрак в аллее, странная встреча подле berceau; я предвкушала разгадку, предчувствовала открытие. Ах, когда уж разгуляется наша фантазия, как нам ее удержать? Найдется ль зимнее дерево, столь нагое, или столь унылое жвачное, жующее ограду, которое мечта наша, скользящее облако и лунный луч не обратят в таинственное видение?

С тяжелой душой ожидала я чуда; дотоле я видела как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, теперь же увижу лицом к лицу. Я вся подалась вперед; я смотрела.

— Идет! — крикнул Жозеф Эманюель.

Все расступились, пропуская долгожданную Жюстин Мари. В эту минуту как раз мимо проносили светильник; пламя его, затмив бледный месяц, отчетливо высветило решительную сцену. Верно, стоявшие рядом со мной тоже ощущали нетерпенье, хоть и не в такой степени, как я. Верно, даже самые сдержанные тут затаили дыханье. У меня же все оборвалось внутри.

Все кончено. Монахиня пришла. Свершилось.

Факел горит совсем рядом в руке у служителя; длинный язык пламени чуть не лижет фигуру пришелицы. Какое у нее лицо? В каком она наряде? Кто она такая?

В парке нынче столько масок, часы бегут и всеми до того овладел дух веселья и тайны, что объяви я, будто она оказалась вылитой монахиней с чердака, что на ней черная юбка, а на голове белый покров, что она похожа на видение из потустороннего мира — объяви я такое, и вы бы мне поверили, не так ли, любезный читатель?

Но к чему уловки? Мы не станем к ним прибегать. Будемте же и далее честно придерживаться бесхитростной правды.

Слово «бесхитростная» тут, однако, и не очень подходит. Моим глазам открылось зрелище не совсем простое. Вот она — юная жительница Виллета, девушка только что из пансиона. Она хороша собой и похожа на множество других здешних девиц. Она пышнотела, откормлена, свежа, у нее круглые щеки, добрые глазки, густые волосы. На ней обдуманный наряд. Она не одна; ее свита состоит из трех человек, двое из них стары, и к ним она обращается «mon oncle», «ma tante».[452] Она смеется, она щебечет; резвая, веселая, цветущая она, что называется, настоящая буржуазная красотка.

И довольно о «Жюстин Мари»; довольно о призраках и тайне; не то чтоб я разгадала эту последнюю; девушка эта безусловно не моя монахиня; та, кого я видела на чердаке и в саду, была на голову выше ее ростом.

Мы насмотрелись на городскую красотку; мы с любопытством взглянули на почтенных тетушку и дядюшку. Не пора ли бросить взор на третье лицо в ее свите? Не пора ли удостоить его внимания? Займемся же им, мой читатель; он имеет на то права; нам с вами встречать его не впервой. Я изо всех сил сжала руки и глубоко заглотнула воздух; я сдержала крик, так и рвавшийся из моей груди; я молчала, как каменная; но я его узнала; хоть глаза мои плохо видели после стольких пролитых слез, я узнала его. Говорили, что он отплывает на «Антиге». Мадам Бек так говорила. Она солгала или сказала в свое время правду, но когда

Вы читаете Городок
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату