наибольшего размаха.
В былые времена, гласит история, в судьбе Лабаскура случился роковой поворот, и бог знает что грозило правам и свободам доблестного его населения. Слухи о войнах (хоть и не самые войны) лишили страну покоя; уличные беспорядки ее сотрясали; строились баррикады; созывались войска; летели булыжники и даже пули. Предание уверяет, что тогда сложил голову не один патриот; в старом Нижнем городе почтительно сберегается могила, где покоятся священные останки героев. Словом, как бы там ни было, а память возможно и впрямь существовавших мучеников отмечается и поныне каждый год, причем утром в храме Иоанна Крестителя служат по ним панихиду, а вечер посвящается зрелищам, иллюминации и гуляньям, какие и открылись сейчас моему взору.
Пока я разглядывала изображение белого ибиса[444] на верхушке колонны, пока прикидывала длину озаренной факелами аллеи, в конце которой покоился сфинкс, общество, привлекшее мое внимание, вдруг скрылось, верней растаяло, словно видение. Да и все происходило будто во сне; очертания расплывались, движения порхали, голоса звучали эхом, смутно и будто дразнясь. Вот Полина с друзьями исчезла, и я уже не знала, точно ли я видела их; и я не жалела, что теперь мне больше не за кем пробираться в толпе; я не горевала о том, что теперь мне не у кого искать защиты.
И ребенку нечего было бояться в этой праздничной толчее. Из окрестностей Виллета съехались чуть не все крестьяне, и достойные горожане, разодетые в пух и прах, высыпали на улицы. Моя соломенная шляпа мелькала незамеченная среди капоров и жакетов, легоньких юбочек и миткалевых мантилек; правда, я, предосторожности ради, хитро пригнула поля с помощью лишней ленты и чувствовала себя безопасно, как под маской.
Я благополучно прошла по улицам и благополучно вмешалась в самую гущу толпы. Не в моей власти было удержаться на месте и спокойно наблюдать; общий стих веселого буйства мне передался; я глотала ночной воздух, полнившийся внезапными вспышками света и взрывами звуков. Что до Надежды и Счастья — я с ними уже распростилась, но нынче я презрела Отчаяние.
Смутной целью моей было отыскать каменную чашу водоема с ясной водой и зеленым тростником; эта зелень и прохлада манили меня, как родник манит путника, изнывающего от жажды. Посреди грохота, блеска, толчеи и спешки я тайно мечтала приблизиться к круглому зеркалу, в которое смотрится тихая бледная луна.
Я хорошо знала дорогу, но внезапный шум или зрелище то и дело отвлекали меня, и я все время сворачивала то в одну, то в другую аллею. Вот я уже увидела густые деревья, окаймляющие зыбкую гладь, как вдруг над поляною справа грянул такой звук, словно разверзлись небеса, — верно, такой же точно звук грянул над Вифлеемом[445] в ночь благих известий.
Песнь, сладкая музыка родилась где-то вдали, но неслась на стремительных крылах, неся сквозь ночные тени гармонию, столь мощную и сокрушительную, что, не будь у меня под боком дерева, я бы, верно, свалилась на землю. Голосов было без счета; пели разные и многие инструменты — я различила только рог. Словно само море завело дружную песнь волн.
Прибой накатил, а потом отхлынул, и я пошла следом за ним. Я пришла к постройке в византийском духе, вроде беседки, почти в самом центре парка. Вокруг стояла тысячная толпа, собравшаяся слушать музыку под открытым небом. Кажется, то был «Хор охотников»; ночь, парк, луна и собственное мое настроение удесятеряли силу звуков и впечатление от них.
Здесь собрались знатные дамы, и при этом освещении все они казались очень красивыми; на одних были одежды из газа, на других из сверкающего атласа. Дрожали цветы и блонды и колыхались вуали, когда раскаты могучего хора сотрясали воздух. Большинство дам сидело в легких креслах, а у них за спиной и рядом стояли их спутники. Остальную толпу составляли горожане, простонародье и блюстители порядка. Среди них-то я и встала. Я с радостью поместилась рядом с коротенькой юбчонкой и сабо, не будучи знакома с их владелицей, а потому не рискуя разделить ее шумные впечатления; я могла спокойно издали поглядывать на шелковые платья, бархатные мантильи и перья на шляпах. Мне нравилось быть одной, совсем одной посреди всего этого оживления и гама. Не имея ни сил, ни желания проталкиваться сквозь плотную людскую массу, я осталась в самом заднем ряду, откуда мне все было слышно, но видно немногое.
— Мадемуазель очень неудобно встали, — произнес голос у меня над ухом. Кто это осмелился заговорить со мной, когда я вовсе не расположена к беседе? Я оглянулась довольно сердито. Я увидела господина, совершенно мне незнакомого, как мне сперва показалось; но уже через мгновение я узнала в нем книгопродавца, снабжавшего улицу Фоссет книгами и тетрадями; в пансионе знали его за человека вздорного и резкого, даже с нами, оптовыми покупателями; я же была к нему скорей расположена и находила учтивым, а иногда и любезным; однажды он даже оказал мне услугу, взяв на себя труд разобраться вместо меня в скучной операции обмена иностранных денег. Он был неглуп; за суровостью его скрывалось доброе сердце; иной раз меня посещала мысль, что кое-что в нем схоже с кое-какими чертами мосье Эманюеля (который был с ним коротко знаком и которого я нередко заставала у него за конторкой листающим свежие нумера журналов); этим-то сходством и объясняю я свою снисходительность к мосье Мире.
Странно сказать, но он узнал меня под соломенной шляпой и шалью; и, несмотря на мои протесты, он тотчас провел меня сквозь толпу и нашел для меня место поудобней; на этом не кончились его бескорыстные заботы; откуда-то он раздобыл мне стул. Я лишний раз убедилась в том, что люди суровые — часто отнюдь не худшие представители рода человеческого, и скромное положение в обществе отнюдь не доказательство грубости чувств. Мосье Мире, например, нисколько не удивился, повстречав меня здесь одну; и счел это лишь поводом оказывать мне ненавязчивые, но деятельные знаки внимания. Подыскав для меня место и стул, он удалился, не задавая вопросов, не отпуская замечаний и вообще больше ничем не докучая мне. Недаром профессор Эманюель любил расположиться с сигарой в кресле у мосье Мире и листать журналы — эти двое подходили друг к другу.
Я не просидела и пяти минут, как обнаружила, что случай и достойный буржуа вновь свели меня с уже знакомой семейной группой. Прямо напротив сидели Бреттоны и де Бассомпьеры. Рядом со мной — рукой подать располагалась сказочная фея, чей снежно-белый и нежно-зеленый наряд был словно соткан из лилий и листвы. Крестная моя сидела тут же, и подайся я вперед, ленты на ее капоре задрожали бы от моего дыхания. Совсем рядом сидели они; меня узнал человек почти чужой, и мне сделалось не по себе от соседства близких друзей.
Я вздрогнула, когда миссис Бреттон обернулась к мистеру Хоуму и, словно вдруг что-то припомнив, сказала:
— Интересно, как понравился бы праздник моей неколебимой Люси, если бы она тут оказалась? Надо бы нам захватить ее сюда, она бы порадовалась.
— Да, конечно, конечно, порадовалась бы на свой манер; жаль, мы ее не позвали, — возразил добрый господин и добавил: — Я люблю смотреть, как она радуется; сдержанно, тихо, но от души.
О милые, как я любила их тогда, как люблю и поныне, вспоминая их трогательное участие. Если б они знали, какая пытка согнала Люси с постели, довела чуть не до исступления. Я готова была повернуться к ним и ответить на их доброту благодарным взглядом. Мосье де Бассомпьер почти не знал меня, зато я его знала и ценила его душу, ее простую искренность, живую нежность и способность зажигаться. Возможно, я бы и заговорила, но тут как раз Грэм повернулся; он повернулся пружинисто и твердо, движение это было столь отлично от суетливых движений низкорослых людей; за ним гудела огромная толпа; сотни глаз могли встретить и поймать его взгляд — отчего же он устремил на меня всю силу синего, пристального взора? И отчего, если уж ему так хотелось на меня посмотреть, не довольствовался он беглым наблюдением? Отчего откинулся он в кресле, упер локоть в его спинку и принялся меня изучать? Лица моего он не видел, я прятала его; он не мог меня узнать; я наклонилась, отвернулась, я мечтала остаться неопознанной. Он встал, хотел было пробраться ко мне, еще бы минута — и он бы меня разоблачил; и мне бы никуда от него не деться. Мне оставалось одно только средство — я всем своим видом выразила страстное желание, чтобы меня не тревожили; если б он настоял на своем, он, быть может, увидел бы наконец-то разъяренную Люси. Тут вся его доброта, прелесть и величие (а уж кто- кто, а Люси отдавала им должное) не усмирили бы ее, не превратили в покорную рабу. Он посмотрел и отступился. Он покачал красивой головой, но не произнес ни звука. Он снова сел и больше уж меня не тревожил, лишь один-единственный раз посмотрел на меня скорей просительно, нежели любопытно, пролил бальзам на все мои раны, и я совершенно успокоилась. Отношение Грэма ко мне ведь не было, в сущности, каменно равнодушным. Наверное, в солидном особняке его сердца было местечко на чердаке, где Люси мило приняли бы, вздумай она нагрянуть в гости. Нечего и сравнивать эту клетушку с уютными покоями, где привечал он приятелей; ни с залой, где он занимался своей филантропией, ни с библиотекой, где царила его наука; еще менее походил этот закуток на пышный чертог, где уже он готовил свой брачный пир; но постепенно долгое и ровное его участие убедило меня в том, что в его обиталище имеется кладовка, на двери которой значится «Комната Люси». В моем сердце тоже хранилось для него место, но точных размеров его мне не определить — что-то вроде шатра Пери-Бану.[446] Всю жизнь свою я сжимала его в кулаке — а расслабь я кулак, кто знает, во что бы он разросся, быть может, в кущи для сонмов.
Несмотря на всю сдержанность Грэма, мне не хотелось оставаться рядом; мне следовало уйти подальше от опасного соседства; я дождалась удобной минуты, встала и ушла. Возможно, он подумал, возможно, он даже понял, что за шляпой и шалью скрывается Люси; уверенно сказать этого он не мог, раз он не видел моего лица.
Кажется, духу перемен и беспокойства пора бы угомониться? А мне самой не пора ли было сдаться и отправиться обратно домой, под надежную крышу? Ничуть не бывало. Одна мысль о моем ложе повергала меня в дрожь отвращения; я старалась всеми средствами от нее отвлечься. К тому же я сознавала, что нынешний спектакль далеко не кончился; едва лишь прочитан пролог; на устланной травою сцене царила тайна; новые актеры прятались за кулисами и ждали выхода; так думала я; так мне подсказывало предчувствие.
Я брела без цели, куда ни толкало меня безучастное сборище, и наконец вышла на поляну, где деревья стояли группками или поодиночке и поредела толпа. До поляны едва долетала музыка, почти не достигал свет фонарей; но звуки ночи заменяли музыку, а полная яркая луна делала ненужными фонари. Здесь располагались, больше семьями, почтенные буржуа; к иным жались выводки детей, которых они не отваживались вести в толчею.
Три стройных вяза, почти сплетаясь стволами, столь близко стояли они друг к другу, распростерли шатер листвы над зеленым холмом, где стояла довольно большая скамья, занятая, однако, лишь одной особой, тогда как остальные, пренебрегая счастливой возможностью усесться, почтительно стояли рядом; в их числе была и дама, державшая за руку девочку.
Девочка вертелась на каблуках, тянула спутницу за руку, немыслимо дергалась и ломалась. Ее выходки привлекли мое вниманье и показались знакомыми; я вгляделась попристальней, знакомым показалось мне и ее платье; лиловая шелковая пелеринка, боа лебяжьего пуха, белый капор — все это составляло праздничный наряд слишком хорошо известного мне херувимчика и головастика — Дезире Бек, — и предо мной была именно Дезире Бек либо бесенок, принявший ее облик.
Открытие поразило бы меня словно гром с ясного неба, если бы мне не пришлось чуть попридержать эту гиперболу; потрясение мое тотчас достигло еще больших размеров. Чьи же пальцы так нещадно терзала прелестная Дезире, чью так беспечно рвала перчатку, чью руку так безнаказанно дергала и чей подол так бессовестно топтала, если не пальцы, перчатку, руку и подол своей достопочтенной матушки? В индийской шали и зеленом капоре, свежая, осанистая, безмятежная, рядом с ней стояла собственной персоной мадам Бек.
Любопытно! А я-то была уверена, что мадам Бек и Дезире вкушают сон праведниц в священных стенах пансиона в глубокой тиши улицы Фоссет. Без сомнения, точно то же думали и они про «мисс Люси»; и вот, однако ж, мы, все три, вкушали забавы в полуночном, залитом светом парке!
Но мадам уступала лишь давней привычке. Я вдруг вспомнила, как про нее говорили учительницы (просто я не придавала значения этим сплетням), что