На дороге раздался звук мотора. Появилась машина, темно-зеленая, с перламутровым отливом и блестящим радиатором. Затормозила и встала. Хлопьянов против солнца не мог разглядеть пассажиров, но чувствовал их взгляды. Именно машина, похожая на морское существо, сидящие в ней люди были источником тревоги. С их приближением в солнечном дне появилась непрозрачная дымка.

Машина постояла минуту, из-под колес брызнула гарь, и она сорвалась с места. Хлопьянов на мгновение увидел лицо, экземно-красное, словно ошпаренное кипятком, и оно показалось ему знакомым. Он пытался вспомнить, где видел это лицо. Не мог. Шум мотора затихал на дороге. Трещали дрова в костре. Пели птицы. Но в воздухе раз появилась и уже не исчезала легкая мгла.

– Ну в путь, с Богом! – поднялся отец Владимир. – Благословенно место сие! Они сложили скатерку, погасили огонь и тронулись дальше в путь.

Обитель они увидали через пойму, перелески и тихую лесистую речку. Белые храмы, золотые купола среди красного соснового бора. Отец Владимир, Павлуша и Катя перекрестились на это бело-золотое видение. А у Хлопьянова, вместо ожидаемой радости, дрогнуло предчувствием сердце. Сияющие купола были подернуты все той же едва заметной пеленой, которая гасила золотое солнце куполов и радостное ликование в душе.

Они миновали маленький пыльный городок, въехали в древний сосновый бор. Прокатили мимо красных, уходящих ввысь сосен. Оказались у монастырских стен. Обитель, казавшаяся из полей плавающим островом, нерукотворным чудом, здесь, вблизи, выглядела скромней и обыденней, с обшарпанными невысокими стенами, жестяными облупленными ангелами на низкорослых угловых башнях. Сквозь растворенные ворота в обе стороны проходили богомольцы. Какая-то женщина в запыленной долгополой юбке и мужских стоптанных башмаках подошла под благословение отца Владимира.

Они прошли сквозь ворота и оказались среди каменных палат, пристроек, церквей и часовен. Некоторые были обновлены, оштукатурены, покрашены в нежно-розовые и зеленые тона. На других шла работа, укреплялась кладка. Вместо проржавелой кровли укладывались новые медные листы. Тут же, на земле, под навесом, была устроена звонница. На свежеструганной балке висели зеленые колокола, с языков свисали толстые верви. Под навес к колоколам вела усыпанная песком дорожка.

Главный собор был открыт, сверкал побелкой. С высоты, с куполов и крестов, изливалось сияние. Щурясь на солнце, Хлопьянов смотрел, как в высоте и блеске носятся стрижи.

– Постойте тут, – сказал отец Владимир. – А я пойду, наведаюсь, как там отец Филадельф. Сможет ли нас принять.

И ушел, а они остались у храма, пропуская мимо себя тихих, утомленных дорогой богомольцев.

Прошел длинноволосый немолодой бородач, по виду сельский батюшка, в сапогах, безрукавке, с землистым кротким лицом. Перед входом размашисто перекрестился, привычно поклонился, сгибая худую спину. Хлопьянов разглядел седую, перевязанную тесемкой косицу на затылке.

Следом проскользнула маленькая, похожая на серую мышку нищенка, с острым носом, проворными глазками, с заплечной сумкой на веревочных лямках. От нее пахнуло кисловатой плесенью, словно сума ее была полна отсыревших корок хлеба.

Красивая бледная женщина с запавшими больными глазами, с темными складками в уголках губ, топталась на ступеньках храма, не решаясь войти. Встретилась глазами с Хлопьяновым, побледнела еще больше, часто, несколько раз перекрестилась и исчезла в дверях.

Светлая, чисто одетая старушка держала за руку маленькую, на кривых ножках, девочку. Что-то нашептывала ей, показывала, как надо креститься. Девочка повторяла ее движения, путала руку, и бабка несердито ее поправляла. Утянула в храм.

Все, кто являлся к Храму, казались Хлопьянову принадлежащими к старинному укладу жизни, уже исчезнувшему, знакомому лишь по книгам и картинам. Но здесь, в обители, этот уклад вдруг обнаружился. Хлопьянов ощутил себя частью этого стародавнего уклада и подумал, что лицо его приобрело общее для всех богомольцев выражение усталости, смирения и ожидания.

Из церкви вышел маленький человек в косоворотке и безрукавке, повернулся к храму, перекрестился. Поклонился, доставая рукой ступеньки, и обернувшись к Хлопьянову, со вздохом сказал:

– Плачут иконы-то! Вторую неделю слезы льет Царица Небесная! Видно, большая беда идет! Жаль ей Россию-то! Об нас, грешных, плачет! – и пошел, громко шаркая большими кирзовыми сапогами.

– Говорят, в псковских пещерах икона заплакала! Кровавые слезы льет! – подхватила слова человека рыхлая, цыганского вида женщина, с сальными черно- синими волосами, в военном поношенном кителе. – В разных местах Богородицы плачут! Значит мор, или война, или какая другая беда! А и то, – учит нас Господь, а все уроки не впрок! Значит, новый урок готовит!

– Молимся с пустым сердцем! Пустая молитва к Господу на небеса не доходит, тут, при нас остается! – укоризненно произнес сутулый, похожий на землемера мужчина в белом картузе, – Хорошо, праведники еще есть на Руси! Как последний праведник помрет, так и опрокинется Россия!

Смысл этих слов, не постигаемый до конца, казался Хлопьянову гулом из далеких стародавних времен, когда его еще не было, а были его деды и прадеды, чьи чудные лица на толстых, с золотыми обрезами, фотографиях хранились в фамильном альбоме.

Появился отец Владимир, взволнованный, радостный.

– Отец Филадельф нас примет, и если позволят силы, окрестит прямо в келье!.. А пока войдем в храм!

И все трое, – отец Владимир, Катя, Павлуша, – закрестились, закланялись. Хлопьянов вслед за ними с горячих, залитых солнцем ступеней шагнул в прохладное, смугло-золотое пространство храма, пятнистое от множества горящих свечей.

Было людно, пестро от платков, стариковских лысин, красных и зеленых лампад. Сияла медь окладов. Иконостас, перевитый золотыми зарослями, кустисто возносился в сумрачную высоту. В нем, как на золотых, пронизанных лучами ветвях, расселись ангелы, апостолы, святители. Держали книги, мечи, кресты. И если долго не мигая смотреть, то начинало казаться, что заросли шевелятся, у апостолов и ангелов колышутся плащи и накидки, они меняются местами, пересаживаются с ветви на ветвь, и их движения производят тихий древесный шум, как от слабого, бегущего по вершинам ветра.

Пел хор, несколько женщин и один монах. Песнопения были светлы, горячи. Свечи на медных подставах таяли, отекали огненной быстрой капелью. Хлопьянов смотрел, как наклоняется тонкая растопленная свечка, медленно, мягко гнется, роняя жаркие огоньки.

Люди распределялись в храме неровно. Скопились у большого застекленного образа, малиново-коричневого, отражавшего красный уголь лампады. Хлопьянов со своего места не мог разглядеть икону. Осторожно переступая, приближался к ней вслед за белоголовым стариком. Люди, медленно двигаясь, достигали иконы, припадали к ней, целовали многократно деревянную раму, темное, отражающее свечи стекло. Отступали, освобождая место другим.

Хлопьянов, еще не дойдя до образа, увидел, что это Богородица с младенцем. Младенец стоит у нее на коленях, обнимает за шею. По лицу Богородицы пробегают две блестящие маслянистые струйки. В коричнево-черной доске иконы открылись две скважины, одна под огромным немигающим оком, другая во лбу под накидкой, где слабо лучилась полустертая золотая звезда. Из обеих скважин проливались светящиеся струйки, по обеим щекам, завершаясь золотистыми недвижными капельками. Так течет из дерева и застывает смола. В воздухе храма перед образом Богородицы было горячо и душно, как в сосновом бору. Икона плакала, и от этого было мучительно-сладко и необъяснимо-тревожно.

Хлопьянов не пошел к иконе, пропуская стоящих за ним. Отступил в сторону и замер, продолжая через головы смотреть на большое, наклоненное лицо Богородицы, на ее слезы, на младенца, утешавшего свою плачущую мать.

Глаза Хлопьянова затуманились. Сквозь влажную дымку он увидел свою мать, – как начинают у нее дрожать губы и маленькие синие глаза наполняются прозрачными слезами, она говорит о погибшем отце, как встречались они в Ленинграде на набережной у мокрых, забрызганных дождем сфинксов. Эти материнские слезы вызывали в нем мучительное страдание, непосильное для детской души. И теперь, перед образом Богородицы, он вспомнил свою плачущую мать.

Его мысль, подхваченная струйками горячего воздуха, омываемая песнопениями хора, поплыла по незримой реке, совершая кружения, независящие от его воли. Он вдруг оказался на ленинградской набережной, у тех самых сфинксов, где прощались отец и мать, и каменные, с человеческими головами львы были мокрыми и темными от дождя, и он, юноша, трогал холодные камни, смотрел, как колышется на свинцовой воде тусклое золотое отражение адмиралтейской иглы.

Его мысль перенеслась в подмосковный лес, где он стоял среди голых осин, и снег мягко падал с небес, на ветки, на дорогу, на его молодое, поднятое к небу лицо, и все покрывалось туманной прохладной белизной. Он наклонился к земле, разгреб руками холодную снежную мякоть, увидел красный осиновый лист и поцеловал его, один, в подмосковном лесу, в снегопаде.

Потом, без всякой связи с этим снегом и поцелуем, он вдруг увидел кабульский морг, на земле под брезентовым тентом лежит голый, покрытый пылью труп лейтенанта. Волосы в белой пыли, брови, усы в белой пепельной пудре. Две дыры, в груди и в горле, пробитые пулями крупнокалиберного пулемета. Черная липкая сукровь. У глаз, где скопилась пыль, влажные комочки мертвых слез.

Это видение сменилось другим, – он идет по ночной дороге среди русских пустых полей, глядя на далекий деревенский огонек. Ему кажется, он идет уже много лет, с лесных опушек смотрит на него лесное зверье, а из окон деревенских домов провожают его чьи-то родные глаза, плачут, горюют о нем.

Дорога превратилась в свистящий вихрь вертолета, проносящегося над руслом сухого ручья, группа спецназа возвращается из пустыни домой, на полу связанный, захваченный в плен моджахед. Грязная чалма, босые избитые ноги, затравленные, с желтыми белками глаза.

Хлопьянов стоял перед плачущей иконой, и ему казалось, что Богородица плачет о нем, о его проживаемой жизни, в которой стерегут его неведомые печали и беды.

Кто-то тронул его за рукав. Отец Владимир звал его из храма.

Павлуша отправился осматривать свой измочаленный «Москвичок», а они вошли в двухэтажное здание с тихим привратником у дверей. От стен, от выскобленного дощатого пола, от матерчатых занавесок исходил едва различимый запах сельской больницы, – медикаментов, трав, пищи, человеческой плоти. Хлопьянов, ступая по коридору, спрашивал себя, какие силы он надеялся почерпнуть от больного, умирающего старика.

Старец лежал в солнечной келье под иконами, убранный в черное, шитое серебром одеяние, в остроконечном капюшоне, в длинном, одевавшем стопы покрове. По всей длине сухого недвижного тела серебряной тесьмой было вышито распятие, череп, кости, выведены знаки и письмена. Ложе схимника напоминало надгробье. Но из этого надгробья, из черно-серебряного негнущегося покрова смотрели счастливые голубые глаза, улыбался сквозь седую бороду стариковский рот, и большая рука с усилием поднялась и перекрестила вошедших.

– Опять радость!.. Опять повидались!.. А я знал, что приедете, не помер, все ждал!.. – отец Филадельф казался еще более немощным, чем тогда, в Москве, но свет от него исходил все тот же. Убранство келий, – старые, в растресканных коробах иконы, медные подсвечники с огарками, толстокожие книги, пузырьки с лекарствами, – все было освещено не солнцем, а стариковскими лучистыми глазами.

– Ну вы садитесь, а уж я буду лежать, силенки беречь, – большая, благословившая их рука бессильно легла на грудь, исчезая в черных складках одеяния.

Хлопьянов, переступив порог кельи, вновь, как и в первый раз, почувствовал облегчение, физическую легкость. Словно тело его было подхвачено теплой, пронизанной светом морской водой, которая не тянула его вниз, на дно, а держала в невесомости на теплых мягких ладонях. Но в этом облегчении оставалась

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату