пластырем глазами. С тех пор старуха боялась детей и мышей. А я боялся старухи.

Отец лишь посмеивался над моими страхами, называя Кольку Урблюда «беспричинным человеком» – так в городке звали всех обормотов и пьяниц.

Настоящей первой библиотекой стала городская, занимавшая несколько зальчиков и комнатенок под мощной черепичной кровлей дома на площади, в первом этаже которого располагались почта, аптека и милиция. Сюда меня привел бес, в роли которого, как и полагается на Руси, выступила женщина – Карменсита. Она была лет на двадцать старше меня и как две капли воды похожа на роковую цыганку с этикетки одеколона. Объемом задницы она могла поспорить с кормой многопушечного фрегата. Веки ее всегда были приспущены – видимо, под тяжестью того полуфунта туши, который она наносила на длинные ресницы. Я следил за нею издали, когда она, влекомая двумя парусами, величественно плыла на уколы в поликлинику, которая стояла рядом с библиотекой. Я пытался представить себе, что происходит в процедурном кабинете, призывая на помощь весь свой скудный запас сексуальной эрудиции, приобретенной в компании таких же, как я, прыщавых оболтусов и болтунов, уверявших, что уж они-то познали «все», хотя чаще всего это «все» не шло дальше тактильного знакомства с липкими от страха недоразвитыми выпуклостями ровесниц и влажных следов мучительных неудач на их судорожно сведенных стальных бедрах. Сидя на скамейке с книжкой на коленях, я млел и грезил – с остекленевшим взором и закипавшей кровью, клокотавшей где-то в тесной костяной коробке тазобедренного сустава.

Из состояния прострации меня вывел запах крепких духов и еще более крепкого пота, накрывший меня таким облаком, что я чуть не задохнулся от счастья. Мимо меня, помахивая в такт шагам книжкой, прошествовала Карменсита – она пересекла двор и скрылась за дверью. Я бросился за нею – это был безотчетный порыв малахольного подростка, взлетел по чисто вымытой деревянной лестнице на второй этаж, вошел в библиотеку и оказался перед конторкой, за которой восседал библиотекарь Мороз Морозыч – старик с ватной шевелюрой и ватной же бородой.

Карменситой здесь и не пахло – видимо, она свернула на почту, а меня ввела в заблуждение книжка у нее в руках. Отступать было поздно. Воздев на нос очки с исцарапанными круглыми стеклами в железной оправе и шнурками вместо дужек, Мороз Морозыч обмакнул перо в чернильницу и принялся заполнять мой первый читательский формуляр. При этом он не задавал никаких вопросов, ибо знал не только моих родителей и меня, но и всех «буквоспособных» жителей городка, их прошлое, настоящее, а возможно, и будущее.

Мороз Морозыч передвигался на костылях – ноги висели плетьми. Жил он совершенно одиноко – ни даже кошки под рукой – в домике за рекой, у Гаража, умудряясь как-то возделывать маленький огородик с картошкой, морковью и капустой (да и соседи помогали – кто яичком, кто рюмочкой). С утра до вечера он читал все подряд – книги, газеты, клочки бумаги с буквами: он был логофагом. Иногда он выбирался из-за конторки и, вдавливая костыли в скрипучий деревянный пол, начинал бродить по библиотеке, хотя это и было трудно: каждая комната почему-то располагалась на своем уровне, и чтобы попасть из одной в другую, приходилось преодолевать ступеньки. Он останавливался вдруг перед старухой, которая из недели в неделю являлась сюда, чтобы читать медицинскую энциклопедию на букву «В», и только на букву «В», и так продолжалось годами, до самой старухиной смерти, – и вдруг, растопырившись на костылях, произносил что-нибудь вроде: «Коммунизм уже существует. Можете называть это раем. Где еще вы встретите столько людей (он поводил плечом в сторону книжных полок), мирно сосуществующих в тишине и покое, где еще Гете мог бы встретиться с Гоголем, а Данте с Достоевским?» Буква «В» отрывалась от медицинской энциклопедии и жалобно смотрела на библиотекаря. Жевнув губами, он продолжал свой путь, вслух рассуждая о том, что люди сначала научились читать – следы зверей на земле, выражения лиц чужаков и соплеменников, звездное небо, а уж потом – писать. Homo sapiens – человек разумный и Homo legens – человек читающий – это одно и то же…

К коммунизму у меня было отношение сложное. Конечно же, это хорошая штука, какие могли быть сомнения! Люди, за десять лет вытащившиеся из военной разрухи и первыми отправившие человека в космос, могли тогда поверить и не в такое. Смеялись, язвили, анекдотничали, а – верили. У нас в школе на втором этаже, рядом с учительской, висел огромный щит, где каждый день отмечались успехи классов. Из левого нижнего в правый верхний угол устремлялись черепаха, в панцирь которой втыкались флажки с номерами классов-двоечников, лошадь-троечница, автомобиль-хорошист, самолет и, наконец, ракета- отличница, упиравшаяся острым носом в красную луну с надписью «коммунизм». Наша учительница, багровея от гнева, шипящим голосом вопрошала, указывая перстом на прогульщика по прозвищу Сика Воробей: «Ребята, мы возьмем его в коммунизм?» И весь класс, ужасаясь и ликуя, в едином порыве шипел в ответ: «Нет!»

Разумеется, Мороз Морозыч имел в виду иной коммунизм, или рай, или что там еще напридумывало человечество в тоске по Золотому веку.

Мне было семнадцать, когда я впервые прочел пьесу Тикамацу Мондзаэмона «Самоубийство влюбленных на Острове Небесных Сетей», фабула которой ясна из названия и которая завершается душераздирающей строфой:

И слезы Невольно набегают на глаза У каждого, Кто слышит эту повесть.

Почти современник Тикамацу – Шекспир – завершил «Ромео и Джульетту» двустишием:

Нет повести печальнее на свете, Чем повесть о Ромео и Джульетте.

Созвучие слишком знаменательно (хоть и совершенно случайно), чтобы его проигнорировать. Не знаю, что думает по этому поводу сравнительное литературоведение, – но, мне кажется, лучше других ответил на возникающие вопросы Шиллер в «Оде к радости». Бытие, его активная творящая сила – культура – есть вечное устремление к радости, «чья власть связует свято все, что ныне врозь живет», и в этом нет никакого преувеличения. Божественная радость Шиллера сродни Дантовой любви, «что движет солнца и светила». Проникаясь этой творческой радостью, силой творящей любви, человек перестает быть лишь деталью безразличного к нему исторического ландшафта, ибо даже попытка достижения вершин этой радости, этой любви – уже героическое деяние. Тикамацу и Шекспир уже живут в том мире, который по- настоящему един, целостен, жив и радостен, в мире, где братство – достигнуто. Живут в Золотом веке, который не в прошлом, не в будущем, но существует всегда, пока какой-нибудь мальчик в провинциальной библиотеке листает книгу, пока хоть один человек на Земле помнит хоть одно слово четвертой эклоги Вергилия, пока…

А пока я вступил в зальчик, где на полках рядами стояли книги. Мне не хотелось, чтобы Мороз Морозыч сопровождал меня: выбор книг и чтение – занятие одинокое, интимное. Прочитав книгу, я тихонько убредал на Детдомовские озера, цепочкой тянувшиеся вдоль Преголи, и там, среди ивняков, в полном одиночестве, вновь переживал прочитанное. Да, я отважно вступал в это царство. Я преодолевал бескрайние равнины и скитался по устрашающим погостам океана, продирался через леса, где сломанные ветки сочатся кровью и стонут человеческими голосами, сражался с жестокими чудовищами и коварными колдунами, похищал розовоногих красавиц и спускался в полое нутро планеты, я словом – Словом! – останавливал солнце над полем битвы в Гаваоне… Возможности мои казались неисчислимыми и безграничными. Путешествуя по библиотеке без определенного маршрута, я таким образом оказывался сразу во всех временах этой вечности. Я открывал книгу наугад и вдруг каким-то чудом натыкался на «Отразительное писание» великого старообрядца Евфросина – на фрагмент о споре с неким Андреем,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату