– Ладно, только без философии мне.
Он вынес из гостиной свернутую трубкой акварель, обернутую газетой. Я не поручусь, что от нее не пахло теми же пошлыми духами «Белая сирень», которыми пользовались почти все женщины городка.
– От дождя ее держи.
– У меня портфель.
Мы попрощались. Как впоследствии выяснилось, действительно – навсегда.
Через несколько дней я уехал.
Акварель сохранилась. Вот уже почти тридцать лет она висит над моим письменным столом. Бурно вскипевший под ветром, ярко вспыхнувший под солнцем влажный пышный куст сирени со слепяще-белыми и бледно-лиловыми пузырящимися спелыми гроздьями, брызжущими сладкими каплями света, вызывающий радостный озноб и счастливое изнеможение, – пламенно ликующий сгусток жизни, беззаконной, как само бессмертие, – дерево смерти – слепок души бессмертной – да-да, бессмертной души и любящей, любящей, любящей…
Школа русского рассказа
В начале сентября Курзановы убирали картошку на дальнем огороде, на окраине городка, напротив старого парка, ярко желтевшего за железнодорожной линией.
Было воскресенье.
На огород отправились ранним утром, взяв с собою еды. Ирина Николаевна и шестнадцатилетний Андрюша выбирали картошку из борозды за плугом, на рукояти которого мокрой седой грудью наваливался конюх Сашка, белобрысый широкоплечий мужчина. Сергей Иванович Курзанов водил лошадь за узду. Десятилетняя Оля сидела на плащ-палатке, расстеленной на траве рядом с участком, или бродила по дороге, за которой тянулись такие же картофельные поля – на них копошились мужчины, женщины и дети с лопатами и ведрами (копать «под лошадь» было неэкономно: плугом резалось много картошки).
Наконец Сашка распряг лошадь. Вместе с Сергеем Ивановичем они вскинули плуг на телегу, где уже громоздились мешки с картошкой. Андрюша развел костер из жухлой ботвы и веток, натасканных Олей из лесополосы по эту сторону железной дороги. На плащ-палатке разложили хлеб, огурцы, вареные яйца и жареное мясо. Оля ждала, когда прогорит костер, чтобы закатить в угли картошку. Сергей Иванович, болезненно сморщившись, откупорил бутылку водки и налил в граненые стаканчики. Выпив и закусив, Сашка уехал (пообещав по пути сбросить мешки во дворе Курзановых).
– Как пахнет! – Ирина Николаевна зажмурилась и вытянула ноги. – Люблю я, когда палят ботву…
Сергей Иванович плеснул в стаканчик водки и протянул жене.
– Для цвету, как здесь выражаются, – сказал он с усмешкой.
– Ты так произносишь «здесь», словно приехал сюда неделю назад. – Она взяла стакан и глубоко вздохнула: – Осень, господи… – Пригубила водку, вернула стакан мужу и закурила папиросу «Люкс». – Знаешь, Андрюша, мы ведь с папой познакомились осенью сорок второго. Он был курсантом, вот-вот выпуск – и на фронт, и мы решили не откладывать дело в долгий ящик и тотчас пожениться. – Попыхав дымком, бросила папиросу в костер. – А на следующий день я испугалась и стала искать пути к ретираде. Но он явился ко мне блестящим офицером – фуражка, ремни, сапоги, кировские наручные часы, – как тут было устоять?..
Она рассмеялась и аккуратно вытерла губы бумажной салфеткой.
Сын слушал ее с напряженным выражением лица: он плоховато слышал. Отец вдруг встал и пошагал по перепаханному полю, то и дело наклоняясь и вороша рукою кучки ботвы: искал оставленную картошку.
Андрюша отвернулся, чтобы не видеть задрожавшего лица матери. Ей было сорок пять, но никто не давал ей ее возраста: Ирина Николаевна сохранила прекрасную фигуру, у нее была высокая полноватая шея, при взгляде на которую, как выразился однажды доктор Шеберстов, рука сама тянется к бритве.
– Пора домой! – крикнул отец с поля. – Собирайтесь!
Оля выгребла палочкой из костра полусырую картошку и, обжигаясь, завернула в лопух.
Поздно вечером, когда домашние угомонились, Ирина Николаевна взялась за проверку ученических тетрадей. Она была завучем единственной в городке средней школы и вела уроки русского языка и литературы в старших классах.
Андрюша, чуть приоткрыв дверь, любовался матерью, ее профилем, напоминавшим женские профили на древнегреческих геммах, ее длинными и тонкими твердыми пальцами с короткими ногтями, ее плечом, обтянутым тусклым шелком домашнего халата, ее четко вырезанным ухом с капелькой сережки на мочке… Он жарко покраснел, вдруг вспомнив, как летом в их сад явился доктор Шеберстов, рослый усатый бабник, ёра и умница, о котором в городке говорили, что единственной женщиной, не ответившей на его домогательства, была стюардесса с рекламы «Аэрофлота» на стене сберкассы. Андрюша сидел на корточках за кустом смородины и видел, как доктор взял из рук матери лейку – мать поливала грядки с укропом и морковью. Ирина Николаевна была в темном от пота ситцевом сарафане с глубоким вырезом, ее плечи покраснели и лупились. Шеберстов схватил ее за руку и поцеловал – она отклонилась, и поцелуй пришелся в ухо. «Ирина Николаевна, Господи Боже!» – воскликнул Шеберстов, обняв ее за талию, – и тотчас понизил голос. «Да кто ж вам мешает? – с улыбкой оглядывая сад, нараспев ответила она. – Только не я». И вдруг прижалась к нему высокой грудью. Андрюша бросился лицом в траву. Он страстно, болезненно любил отца и мать, он тайком плакал, когда родители не разговаривали друг с другом и с детьми, переживая очередную размолвку, и вскидывался под одеялом от ночного стона матери – она совершенно детским голосом громко выпевала за стеной: «Сережа, мальчик мой любимый!..» – и от этого ее стона сердце его становилось нестерпимо горячим…
– Ты уже полчаса наблюдаешь за мной, – вдруг сказала мать, не оборачиваясь и не поднимая головы. – И что высмотрел?
– Я читал. – Андрюша вошел в комнату и присел на подлокотник старенького низкого кресла. – Чехова. Странно, на этот раз мне понравились другие рассказы, которые в детстве я пропустил мимо ушей… мимо глаз…
– Ты взрослеешь, но не приобретаешь ни твердости, ни… – Положив авторучку на подставку, она полуобернулась к сыну: – Меняешься и не меняешься. И какой рассказ тебе понравился?
– «Студент». Очень странный и очень простой рассказ. Бедный семинарист возвращается огородами домой с охоты, греется у костра в компании вдовы и ее дочери, костер напоминает ему вдруг о той ночи, когда схватили Христа… Апостола Петра окликают люди, сидящие у костров. Тогда тоже была холодная ночь… русская ночь… И Петр предает Христа. Вдова и ее дочь взволнованы рассказом студента, плачут, а студент думает…
– Андрюша, – мягким голосом остановила она сына, – не надо пересказывать, я помню. Анализируй. Ты переживаешь – но это лишь первая стадия постижения искусства, вторая – анализ. И будь естественнее… вот у тебя и девочки нету, ты иссушаешь сердце книгами…
Очки в тонкой золоченой оправе придавали ее лицу суховатое выражение.
Сын слушал ее насупившись: ему не нравилось, когда мать разговаривала с ним таким тоном и употребляла такие слова.
Ирина Николаевна сняла очки и села в кресло, обхватив сына рукой за талию.
– Ну, не дуйся!
– Ма, я разбирал наши фотографии и случайно увидел бумаги…
Андрей запнулся и покраснел.
– Ну бумаги. И что? Ты узнал, что я была замужем до твоего папы? Да. Он погиб под Москвой осенью сорок первого.
– А за что папу посадили в тюрьму? Почему вы никогда не рассказывали мне об этом?
– Зачем? Это ведь наша боль, папино несчастье… Блестящий офицер, молод, красив, горяч – и вдруг тюрьма, крах карьеры… Что он сейчас? Мучение, а не человек. – Она спохватилась, почувствовав, как сын