с продукта человеческого мышления все человеческое. И дело здесь не в материализме или идеализме, оба подхода допускают и то и другое решение, а в конечных выводах о возможности познания человека и его мышления методами науки, о невозможности или возможности других каких-то, не связанных с наукой предметов человеческого знания.
Двигаясь вместе с немецкой классикой по внутренним линиям самосознания субъекта (единства античной двусубьектной деятельности, слова и дела), мы обнаруживаем, что линия опредмеченных и через деятельность объективированных результатов дает хотя и мозаичное, но все-таки зеркало субъекта, и объект не будет ничем иным, как 'для себя' субъектом. Произойдет то, о чем пишет Гегель, понимая под экспериментом процесс очищения закона от чувственного бытия. В этом случае мы не только можем, но и обязаны поставить знак равенства между наличным научным знанием и нашими знаниями о самих себе, поскольку за исключением известного через объект в субъекте остается лишь невыявленная пока 'в себе'- потенция, о которой мы ничего знать не можем.
Такое идущее по внутренним линиям понимание представляется по меньшей мерей дискуссионным, построенным на неправомерной, нам кажется, подмене тождества мысли и бытия - специфической характеристики европейского способа мысли - тождеством субъекта и объекта, в котором исходное, остающееся в силе и сегодня противоречие-тождество слова и дела, властвующего и подчиненного переходит совсем в другое трехчленное противоречие-тождество: субъект (слово-дело) - объект (логика вещей), то есть в традиционном тождестве мысли и бытия само бытие начинает пониматься не как всеобщая деятельность, распределенная в систему абстрактных форм предметной практики, репродукции, не как наше исторически сложившееся и сформировавшееся отношение к миру вещей, а как сам этот мир вещей.
На складывание такого понимания бесспорно повлияла борьба с кантовской вещью в себе: попытки растворить ее в логике самосознания неизбежно устраняли практическое отношение к миру вещей как самостоятельное звено познания и способ отожествления мысли и бытия, о чем писал еще Маркс, подчеркивая, что идеализм, при всем внимании к деятельной стороне, 'не знает действительной, чувственной деятельности как таковой' (Соч., т. 3, с. 1). С другой стороны, смещение водораздела между мыслью и бытием с раба на логику вещей в какой-то мере обязано и неправомерному, как нам кажется, истолкованию принципа 'очеловеченной природы' в духе замкнутого экономического детерминизма, когда вскрытый политэкономией конца XVIII - начала XIX века независимый от человека контур вещных связей движения стоимости, особенно после детального анализа стоимости в 'Капитале' Маркса, дал повод ряду экономистов и философов увидеть в этом контуре самодовлеющую, хотя и синтетическую по генезису сущность, которая обладает своими законами развития и, подобно субстанции Спинозы, не нуждается во внешней причине и не испытывает внешних воздействий.
Ни Маркс, ни, позднее, Ленин не теряли в репродукции раба, менее всего были склонны 'очеловечивать' и идеализировать среднее звено как таковое. Маркс, например, писал: 'Рабочий становится рабом своего предмета в двояком отношении: во-первых, он получает предмет для труда, т.е. работу, и, во-вторых, он получает средства существования. Только этот предмет дает ему, стало быть, возможность существовать, во-первых, как рабочему и, во-вторых, как физическому субъекту (лучше бы здесь было переводить не 'во-первых... во-вторых', а 'прежде всего... а затем уже' - М.П.). Венец этого рабства в том, что он уже только в качестве рабочего может поддерживать свое существование как физического субъекта и что он является рабочим уже только в качестве физического субъекта... Конечно, труд производит чудесные вещи... Он творит красоту, но также и уродует рабочего. Он заменяет ручной труд машиной, но при этом отбрасывает часть рабочих назад к варварскому труду, а другую часть рабочих превращает в машину. Он производит ум, но также и слабоумие, кретинизм как удел рабочих... Отчужденность труда ясно сказывается в том, что, как только прекращается физическое или иное принуждение к труду, от труда бегут, как от чумы' (Из ранних произв. М., 1956, с. 562-563). И это вовсе не дань молодости. И в 'Манифесте' и в 'Немецкой идеологии', подчеркивая исторический характер отчуждения и, соответственно, историческую роль рабочего класса, Маркс и Энгельс саму репродукцию, участие человека в репродукции видят под знаком явления исторического: 'При всех прошлых революциях характер деятельности всегда оставался нетронутым, - всегда дело шло только об ином распределении труда между иными лицами, тогда как коммунистическая революция выступает против прежнего характера деятельности, устраняет труд (курсив везде авторов. - М.П.) и уничтожает господство каких бы то ни было классов вместе с классами' (Соч., т. 3, с. 70).
Тогда ничего еще не было известно о кибернетике и мысль об устранении труда казалась, видимо, несколько утопичной: речь могла идти лишь об уменьшении длительности рабочего дня - того, что Ленин называл 'технологическим зверством'. Но теперь-то о кибернетике известно достаточно, и как раз то новое, что вносится кибернетикой в наше представление о знании, вынуждает крайне критически относиться к возможности сохранения традиционной субъектно-объектной схемы (объект - зеркало субъекта), ставить вопрос о типах действительного знания, выяснять отношения с естествознанием, кибернетикой не на базе беспредметных споров о том, у кого получается лучше, а на базе предметности - кто чем занят.
В этом плане крайне полезно присмотреться к движению состава и структуры социальной репродукции за последние двести-триста лет. Как мы уже говорили выше, первые признаки обновления замечаются в XIV-XV веках, а то, что принято называть 'промышленной революцией' или 'индустриальным типом развития', возникает в конце XVII - начале XVIII века. Непосредственно опирающийся на институт науки индустриальный тип обновления качественно отличается от предыдущего преемственно-эволюционного развития традиционного корпуса социально-необходимых трудовых навыков минимум в двух отношениях: а) навыки не совершенствуются, а заменяются новыми, сохраняя лишь функциональную преемственность на уровне потребления (свеча - керосиновая лампа - электролампа, безопасная бритва - электробритва и т.д.); б) в энергетической и кибернетической составляющих корпуса навыков резко растет доля вещных, 'нечеловеческих' элементов. Зависимость второй особенности от первой очевидна: репродукция беззащитна перед вторжением вещных элементов именно потому, что сорвана преемственность развития навыка.
Современное состояние репродукции развитого общества характеризуется тем, что в энергетическом балансе доля человека составляет около одного процента. В кибернетическом балансе (функция регулирования) доля человека пока значительна, но она быстро сокращается как в собственно технологических, так и в организационных структурах. Темп обновления репродукции возрастал за последние двести лет экспоненциально, и в перечислении на средний срок жизни технологических навыков составляет 15-20 лет. В доиндустриальный период навыки были практически вечными, вернее 'вечноновыми', поскольку эволюционное обновление не разрушало программы - основной технологической схемы.
Интенсивность процессов обновления и быстрое насыщение репродукции вещными включениями поднимают множество социальных проблем: частичности, профессиональной необеспеченности, горизонтальной (по социальным должностям) и вертикальной (по типу деятельности) миграции трудоспособного населения и т.д., но в данном случае нас интересует лишь гносеологическая сторона дела - имеют ли процессы обновления и 'обесчеловечивания' репродукции какое-то отношение к процессу типологической дифференциации знания. На наш взгляд, самое непосредственное: движение определенности, миграция человеческого и вещного, замена наличных навыков новыми опредмечивает универсальные каноны репродукции и связанного с ним знания, что и ведет к четкому выявлению типологических различий. Положение можно сравнить с детским занятием - выявлением подложенного под лист бумаги пятака с помощью карандаша. Картины получаются довольно четкие, но вместе с тем 'эффект пятака' выявляет линии, явно для нас непривычные и трудно совместимые с нашими обычными представлениями о знании.
Судя по конечному результату, изначальным определителем опытной науки был не столько двусубъектный комплекс: слово-дело, сколько, так сказать, его 'обесчеловечивающая' экстраполяция на внешний мир, которая и до появления науки проектировала на мир человеческие репродуктивные функции, спорадически вызывала замены человека ослом, быком, живыми и неживыми орудиями. В основе здесь все та же давным-давно известная орудийная тенденция к 'усилению', 'удлинению' человеческих способностей, но эта тенденция отсечная, усложненная требованием 'бесчеловечности' - отсутствия человека в результате. Как тенденция она была намечена еще Аристотелем в идее господ без рабов: 'Если