земля, видимый мир, столь тонко задуманные движения животных, их разум, а также чудесную целесообразность в устройстве их органов, не могли не почувствовать пренебрежения к своему собственному разуму, который не в состоянии даже подражать всем этим вещам... именно этот аффект называется естественным благочестием и является первой основой всех религий' (Избр. произв., т. 1. М' 1965, с, 251). Близкие по смыслу формулы можно встретить и у других философов XVII-XVIII веков, у Канта, например. Смысл таких формул очевиден: мудрость божья записана не только в текстах священного писания, но и в 'Книге природы'.
Бесправная некогда, низведенная на положение 'первого зла', смертная и текучая природа, мир 'мнения' получают теперь уже в силу своей сотворенности вполне пристойный и пригодный для трансплантации верховных абсолютов и критериев вид, и стремление к познанию природы (бывший схоластический энтузиазм) получает теологическую санкцию, оказывается 'переадресованной эмоцией' - все тем же стремлением к абсолюту, которое просто перешло с одной книги любимого автора на другую, более полную и интересную. Здесь, правда, сразу же возникали вопросы: способен ли человек прочитать эту книгу природы, на каком языке она написана?
На первый вопрос отвечал принцип богоподобия. Если человек сотворен по образу и подобию божьему, тогда и то знание, которым он обладает, и то знание, которым он пока не обладает, логически гомогенны, и на дороге к более полному познанию сотворенного мира нет никаких принципиальных препятствий. Гоббс так описывает эту ситуацию: 'Мы не должны отречься от наших чувств и опыта, а также от нашего естественного разума (который является несомненным словом божьим). Ибо все эти способности бог дал нам, дабы мы пользовались ими до второго пришествия нашего святого спасителя. Поэтому они не должны быть завернуты в салфетку слепой веры, а должны быть употреблены для приобретения справедливости, мира и истинной религии. Ибо хотя в слове божьем есть многое сверх разума, т.е. то, что не может быть ни доказано, ни опровергнуто естественным разумом, но в нем нет ничего, что противоречило бы разуму. А если имеется видимость такого противоречия, то виной этого является или наше неумение толковать слово божье, или наше ошибочное рассуждение' (Избр. произв.. т.2. М., 1965, с. 379-380).
На второй вопрос, о языке книги природы, ответ давался теорией планируемого эксперимента - вопроса к богу через природу. Но если всмотреться в структуру этой теории, где налицо все та же античная двусубъектная деятельность, парность слова (гипотеза) и дела (эксперимент), то нетрудно понять, что за внешней импозантностью божественного творения, за всем уважительным ореолом сотворенности и совершенности природа мыслится как раб, причем раб идеальный, совершенный, способный однозначно и всегда с одинаковым рвением реагировать на властующее слово господина. Если посмотреть на новую познавательную ситуацию с точки зрения античности, то прежде всего в ней не окажется ничего мистического: программно-ориентированное сознание господина ищет и находит посредующее звено (деятельность раба) для контакта и установления тождества с логикой вещей, и это расширительно- синтетическое движение в поисках 'законов природы' можно бы в античных понятиях интерпретировать как поиски беглых рабов или, во всяком случае, как благочестивые попытки переловить чужих рабов - 'рабов божьих'. Если же взглянуть на ситуацию через призму теологической аксиоматики, то эксперимент, видимо, должен будет занять место пророка, но пророка активизированного и порабощенного, которого осаждают вопросами и вынуждают отвечать на вопросы.
Трудно сказать, насколько концепт природы в современной науке далек от этой совмещенной антично- христианской картины. Судя по замечаниям типа знаменитого эйнштейновского 'природа коварна, но не злонамеренна', смесь величайшего уважения и неуважения остается характерной чертой научного восприятия мира. Во всяком случае, ученый 'знает' о природе, что это нечто такое, чему не позволено его, ученого, обманывать, играть с ним в прятки, уклоняться от ответов, вырабатывать защитные реакции, отвечать на один и тот же вопрос то так, то этак. Кто и почему наложил на природу эту сумму ограничений, резко отличающих ее от человека, ученый 'не знает', предпочитает над этим не задумываться.
Вот здесь-то нам и важно не пропустить тот 'тихий ход' деизма, который отправил социальный по генезису (слово-дело, закон-гражданин) формализм в природу, завершил разработку категории объекта и реальный смысл которого мы только-только начинаем сознавать в наших бесконечных спорах физиков и лириков, кибернетиков и гуманитариев, машинопоклонников и эстетов. Речь идет о принципе самодовления, то есть о создании какой-то новой 'второй реальности', о существовании которой ни античность, ни христианство не имели ни малейшего представления. В исходной для европейского способа мысли программной ориентации само понятие существования-сущности носит все тот же тип двусубъектного единства (господин-раб, слово-дело, душа-плоть, начальник-подчиненный и т.д.), причем в отрыве друг от друга, вне этого тождества-противоположности властвующая и рабствующая стороны существовать не могут. Это взгляд и античности и христианства: все сущее есть гетерогенный синтез самодвижения (энергетическая, исполнительская функция) и самоопределения (функция регулирования). Ставшая для христианства каноном логизированная сущность Аристотеля как раз и состояла из двух энергетических (материальное и действующее) и двух снимающих выбор, регулирующих (формальное и целевое) начал. Разорвать это единство разумного и неразумного значило поставить крест и на античном космосе и на христианском миропорядке, объяснить определенность и 'украшенность' которых можно было лишь с привлечением идеи разумного существа, способного снять выбор и определить все к наилучшему, к порядку из беспорядка.
В эксперименте мы наталкиваемся на что-то качественно иное: бесспорный продукт индивидуального мышления - гипотеза, если она подтверждена экспериментом, обретает самостоятельное, независимое от человека существование. Ё нормах деизма ей можно бы, конечно, указать опору в виде души или какого- нибудь другого регулятора, независимого от человека. Так или иначе, но сама схема экспериментальной проверки имплицитно содержит идею слепого автономного автоматизма, независимого от экспериментатора, идею существования-срабатывания логической по генезису связи. Грэхем в 1829 г. открыл закон газовой диффузии, и за те сто с лишним лет, пока он до создания атомной промышленности пылился в архивах науки, закон ничуть не постарел: готовно заработал в другое время, в других руках, в другом месте, то есть проявил полную свою независимость от своего создателя. Мир подобных законов, которые стоит только одеть плотью, чтобы они заработали, - это новая особая реальность, независимая от человека и, возможно, не содержащая человека.
Слепой, способный к бесконечному повтору, независимый ни от человека, ни от времени, ни от пространства однозначный автоматизм - основа научных представлений об объекте, и вместе с тем канон научного знания, его логическая форма: если фиксировано А, то-Б и только Б. Как и в любом другом каноне, в грамматике, например, логическая форма - набор правил целостности - говорит довольно мало, не более того, что может сказать, например, грамматика и словарь русского языка об 'Анне Карениной': всегда требуется какое-то неканоническое подключение типа 'Толстой', чтобы закрыть канон в произведение.
Если посмотреть на реальную картину этого срыва формализма в природу и превращения концепта природы в независимое царство проявления слепых, автоматически саморегулирующихся, способных к бесконечному повтору неразумных сил, то механика срыва выглядит довольно естественной: опора нового мира и верховный его регулятор - закон инерции, понятый как способность сохранять определенность любого типа, в том числе и движения. Именно закон инерции дал Гоббсу возможность отказаться от способности 'двигать, оставаясь неподвижным', выбросить из сущности Аристотеля формальное и целевое начало, все свести к взаимодействию тел - носителей материального (пассивного) и действующего (активного) начал. 'Полные причины' и 'полные потенции' Гоббса номинально санкционировали эксперимент как средство познания и причинность как логическую форму научного знания, поскольку все теперь свелось к знанию о поведении, но сама природа эксперимента, как и природа объекта, вряд ли от этого стала яснее.
Наибольшие сомнения и недоумения вызывает тот факт, что в акте эксперимента человек отчуждает нечто в явно неподвластный ему мир, получал в ввде компенсации гарантированное право бесконечного количественного умножения этого события. Все это, очевидно, может быть понято двояко: по внутренним линиям как процесс самосознания, раскрытия способностей человеческого мышления и самого человека как мыслящего существа в актах опредмечивания мысли и в попытках практической объективации соответствующих результатов либо же по линиям внешним как процесс познания мира без человека, процесс изгнания человека из картины мира, на входе в который и стоит эксперимент-фильтр, снимающий