«солнечную идиллию» успешного погружения Кристофера «в жизнь кентского мелкого землевладельца».
Сегодня, полвека спустя, трудно согласиться, что «Сигнал отбоя» долго мешал критикам по достоинству оценить «Конец парада». Сирил Коннолли в книге «Современное движение» (1965) вслед за Грином рассуждает о «военной трилогии» Форда (и высокомерно отвергает всю ее целиком), но впоследствии большинство редакторов рассматривало роман именно как тетралогию, а не трилогию. За эти годы репутация и Форда, и этого произведения практически не менялась. Поклонники Форда всегда в меньшинстве и всегда верны себе. Быть фордианцем — все равно что быть членом одной из тех волонтерских групп, которые помогают восстанавливать систему водных артерий Британии. С ними сталкивался каждый: грязные, потные, они по выходным откапывают уже давно не использующийся рукав реки, по которому когда-то переправлялись важные товары, например, в Уэндовер и обратно. Считается, что они делают благое дело, но ценность их миссии, да и всей системы водных артерий, откроется лишь тому, кто сам спрыгнул вниз и перепачкался.
Существует четкий структурный аргумент в пользу «Сигнала отбоя»: действие первого тома тетралогии происходит до войны, двух средних — во время войны; поэтому существование четвертого, послевоенного тома совершенно понятно. Но правда и то, что, дойди вы до конца третьего тома, «Человек мог подняться», и узнай, что Титженс там упоминается у Форда в последний раз, вас бы это, скорее всего, не поразило и не разочаровало. Роман этот заканчивается хаосом ночи перемирия 1918 года, с потасовками пьяных и полубезумных, с празднествами и большими тревогами, с возможностью новых начинаний — и с танцем соединившихся наконец Титженса и Валентины. За шесть страниц до конца третьего тома Валентина в первый раз улыбнулась Титженсу. И заключительная строка романа, данная через призму сознания героини, представляет собой типичный и блестящий фордианский апозиопезис: «Она начинала…» Это вполне могло бы послужить завершением. Нетрудно представить, что начиналось для нее (и Титженса): вне сомнения, та жизнь, о которой они мечтали вместе и по отдельности, жизнь, где есть место беседам, продолжению разговоров; жизнь, несущая спасение от прошлого, от войны, от безумия, от Сильвии. Вероятно, мы с вами сочинили бы для них двоих именно такую судьбу. Но Форд написал совершенно по- другому, запутаннее и мрачнее, и, между прочим, вопреки утверждению Грина, вовсе не «солнечную идиллию», в которой Кристофер успешно погружается «в жизнь кентского мелкого землевладельца». На самом деле это западный Сассекс, а не Кент, и Кристофер — продавец мебели, а не мелкий землевладелец, но это к слову. «Идиллия», «успешный»? Как сказать: Кристофера, святого, по-прежнему обманывают всевозможные нечестивцы, в то время как они с Валентиной (а также немым парализованным братом Кристофера Марком и его возлюбленной, а ныне женой Мари-Леони) остаются на плаву благодаря счастливым случайностям и эффективному в некоторых отношениях французскому методу ведения хозяйства. У Валентины залатанная одежда, изношенное нижнее белье; несмотря на всеобщее стремление к умеренности, ей приходится нелегко. Тревоги не утихают (Валентина, сохранившая отношения с Титженсом, постоянно беспокоится, что может его потерять); ощущение безумия всегда маячит поблизости; и над их будто бы идиллическим бегством парит орлан-Сильвия, замышляя дальнейшие козни не только против отдалившегося от нее мужа, но и против его беременной подруги, и против парализованного брата.
Форд строит это жестокое продолжение со свойственной ему смелостью. Первая половина романа проходит через мысли безмолвного Марка, который обобщает, переупорядочивает и пересматривает прошлое; затем мы находимся большей частью рядом с Сильвией, когда она разрабатывает новый план мести и улучшения своего социального положения; кроме того, мы находимся с Мари-Леони, когда она разливает по бутылкам сидр; а немного ближе к концу — с Валентиной. Таким образом, на протяжении последнего тома перед читателями все настойчивее встает вопрос: а где же Кристофер Титженс? На него часто ссылаются, но его присутствие и точка зрения красноречиво и последовательно замалчиваются вплоть до последних двух страниц, когда он возвращается, измотанный неудачной попыткой сохранить Великое Дерево Гроби (какой уж тут «успех»?). А где идиллия для Валентины? Идиллия ограничена участком, где дом с видом на четыре графства, цветники, деревья и живые изгороди. Окрестности, возможно, идиллические, но вся романтика сосредоточена строго в природе, а не в человеческих отношениях. А где же беседа, бесконечный разговор? В «Сигнале отбоя» его нет, как нет там и отсылок к прошлому, показывающих, что разговор уже состоялся. Сильвия, вероятно, отчаянно завидует, что семья обрела «мир», но читатель почти его не замечает; возможно, этот мир присутствует только в воображении Сильвии.
Взгляните на ту единственную сцену, где Титженс и Валентина вместе, на последних двух страницах. Он возвращается из Йоркшира, привезя с собой «большой кусок древесины» (ароматный; поэтому можно предположить, что это часть Великого Дерева). Вместо приветствия Валентина распекает его за его несостоятельность в качестве торговца антиквариатом: Титженс по недомыслию оставил несколько гравюр в жестяной банке, которую кто-то забрал. «Как ты мог? Как ты мог? Как мы будем кормить и одевать ребенка, если ты делаешь такие вещи?» Валентина приказывает ему немедленно отправляться на поиски гравюр. Марк (к которому вернулась речь) указывает Валентине, что «бедняга совсем без сил». Но его заступничество остается втуне. Затем «вяло, как унылый бульдог, Кристофер побрел к воротам. Когда он ступил на зеленую тропинку за изгородью, Валентина разрыдалась. „Как нам жить? Как нам дальше жить?“». И это «солнечная идиллия»? В романе более чем намеками показано, что неуклюжая святость Титженса пробуждает в Валентине мегеру. Орлиный силуэт Сильвии, возможно, уже окончательно растворился в небе (хотя она раньше так часто изменяла свои решения, что вряд ли кто-нибудь возьмется предсказать длительность ее личного перемирия); но Форд позволяет нам представить, что встревоженные всегда найдут себе новые тревоги взамен старых точно так же, как жертва всегда найдет себе нового мучителя в самом непредсказуемом образе; англиканских святых во все века истребляли, в точности как бескрылых гагарок.
Франция и Киплинг
В 1878 году Локвуд Киплинг, директор Школы искусств имени Майо в Лахоре, отвез своего двенадцатилетнего сына на выставку в Париж. Локвуд участвовал в организации индийского павильона искусств и ремесел; он давал юному Редьярду два франка в день на еду, бесплатный пропуск на выставку и предоставлял ребенка самому себе. Мальчик, который всю жизнь мог лишь с восторгом наблюдать за процессом создания шедевра, был «восхищен, увидев, как чудеса со всего света появляются перед ним без шелухи».
Одной из его любимых достопримечательностей стала голова статуи Свободы работы Бартольди, которую вскоре должны были отправить в Нью-Йорк в качестве запоздалого подарка американской республике на столетний юбилей. За пять сантимов — или по бесплатному пропуску — можно было подняться по внутренней лестнице и взглянуть на мир через пустые глазницы. Редьярд часто поднимался туда, и как-то раз один умный пожилой француз посоветовал ему: «Теперь, юный англичанин, вы можете рассказывать, что вы смотрели глазами самой Свободы». Пятьдесят пять лет спустя Киплинг вспомнил этого вовремя появившегося предсказателя и решил его подправить: «Он сказал не совсем точно. Я стал видеть только глазами Франции». Киплинг и Франция? Киплинг и Индия — очевидно. Киплинг и Англия, Киплинг и Британская империя, Киплинг и Южная Африка, Киплинг и Соединенные Штаты, Киплинг и ненавистная Германия (согласно анализу Оруэлла, истинный дом тех, кого именуют «многобожцы, чада тьмы», и зачастую имеют в виду совсем не их).
Но Киплинг и Франция? Такое сочетание неочевидно. Франция и французский народ фигурируют в его печатных работах редко. Конечно, невозможно предположить, что этого самоучку, народного прагматичного служителя Британской империи заботят возвышенные и созерцательные жители злейшего имперского врага Британии. Однако тот первый визит 1878 года зародил некое чувство, продлившееся до самой смерти Киплинга в 1936 году. Дочь Киплинга Элси бесхитростно отметила после смерти отца: «Во Франции ему всегда нравилось».
Нравилось во Франции — безусловно; нравилась сама Франция — не всегда. На закате жизни Киплинг